мы были. Женские судьбы XX век. // Журнал «Звезда», С-Пб., 2007
…В Одессе началось чередование властей. Они менялись с калейдоскопической быстротой. Об этом много написано, показано и на сцене и на экране.
Мне трудно сейчас восстановить последовательность, да и нет смысла на этом останавливаться. Все известно, все вошло в учебники и исторические труды. Каждая власть вводила свои деньги, так что то, что было вчера в кошельках и бумажниках, сегодня ничего не стоило. И так это повторялось.
А на улицах по дешевке продавали то шоколад «Миньон» в длинных сиреневых коробочках, то какие-то бутылочки ликеров, то флакончики духов, прямо на тротуарах стояли ящики, лежали корики с награбленным товаром.
Бывали тревожные дни, когда меня и Аню не выпускали из дому - шла стрельба. Да и курсы наши были в такие моменты закрыты. Мы кое-как перешли на второй курс, а потом учиться стало трудно: перерывы, отмены лекций, а главное - не было твердой цели. Было интересно, многое мы узнали, много читали. А что дальше? И тут меня ошеломила Аня. Она призналась, что у нее совсем другая цель, что она знает, кем хочет быть. «Кем же?» - спросила я. «Отгадай!»
Я стала гадать, называла все мыслимые специальности, дойдя чуть ли не до зубного врача. Аня глядела на меня с горечью и досадой. Я упорно не говорила «артисткой». Аня не выговаривала ни «л», ни «р», потом ее согнутая походка, хрипловатый голос, неуклюжие манеры... Но пришлось сказать и это. Аня просияла и спросила, почему я сразу этого не сказала. Я честно ответила ей. Но она не смутилась. Она считала, что дикцию можно исправить, а остальное может даже придать своеобразное обаяние, если есть настоящий талант. Ее мать не стала с ней спорить, она поддержала ее стремление на сцену, что меня тоже крайне удивило.
А в Одессе открыл драматические курсы артист Художественного театра Тезавровский. Маленький актер, но горячий проповедник системы Станиславского. Это было при первых красных в Одессе. <…> Курсы Тезавровского помещались в брошенном особняке каких-то богачей на Марзалиевской улице. Я иногда ходила туда посмотреть. Народу было маловато. Тезавровский учил их делать вид, что они несут кипящий самовар, не имея ничего в руках. И прочие эксперименты. Потом задавались этюды. Это было скучно.
…А театры были разные. И «Кривое зеркало», и «Летучая мышь» Балиева, и разные гастролеры, застрявшие в Одессе, где все еще можно было не испытывать голода.
Заинтересовал нас питерский режиссер и историк старинного театра Миклашевский. Оба Бориса встретились с ним в частном доме, говорили, что это новатор, очень образованный и подлинный европеец. В содружестве с нашим профессором Варнеке он готовил к постановке комедию Плавта «Менехмы». Мы пошли: Аня с братом, оба Бориса и я. Спектакль шел на Ланжероновской улице, в небольшом захудалом зале бывшего Театра миниатюр. Все актеры были в больших гротескных масках, закрывавших всю голову.
Ничего подобного я до сей поры не видела. Все, что видела, не было театром, вот он - настоящий театр, подлинное мастерство актера! Менехма играл сам Миклашевский. Но вернее, он играл обоих, не меняя ни маски, ни костюма. Но как они были различны.
Можно сказать, что актер был без головы, она была закрыта, как колпаком, пестрой нелепой маской. Но все тело, плечи, ноги, ступни ног, руки, пальцы, позвоночник играли так, что, казалось, и маска меняла свое выражение. Из-под маски звучали разные голоса с неожиданными оттенками и модуляциями.
Я любила цирк, видела многих акробатов, но такой гибкости и выразительности тела никогда еще не видала. Это было чудо. Ничего не понимая, не отдавая себе отчета, я встала (мое место было с краю) и пошла к сцене, брат Ани успел схватить меня за руку, я опомнилась и села. Публика была избранная, аплодисменты были разрешены только после спектакля, об этом было сделано предупреждение до начала.
Хлопали неистово. Миклашевский вышел раскланиваться, держа маску в согнутой руке. Разительно некрасивое, но тонкое, умное лицо. Голый череп, нос арлекина и выпирающая верхняя челюсть. Над крупными, прямо-таки лошадиными зубами - изящная губа с уголками, загнутыми вверх. Эта застывшая улыбка никак не соответствовала холодному, спокойному взгляду небольших светлых глаз.
Мы долго гуляли, сидели на бульваре, спорили, восхищались. Мы знали, что он не только играл, но и поставил этот спектакль и даже сделал рисунки костюмов и декорации. Боря рассказал нам, что у него есть замечательная книга, известная в Европе и единственная в России о театре импровизаций, о «Комедии дель арте», и тут же прочел нам небольшую лекцию об этом совершенно неизвестном нам виде театра. Я сказала, как можно учиться театральному искусству у разных Тезавровских, Лоренцо и всех прочих, когда в Одессе есть такое чудо. Надо снарядить к нему послов и попросить его читать нам лекции о «Комедии дель арте», и, может быть, мы организуем свой маленький собственный театр импровизаций.
Боря Маленький сказал, что отец несомненно разрешит проводить эти лекции у них в большой гостиной. С нами были еще два товарища по гимназии Бори Маленького - Леня Трауберг и его друг Изя Троцкий. Изя еще учился в шестом классе, но был так развит и начитан, что его приняли в содружество Борисов. Он был неимоверно красив, его называли «Дориан Грей». Действительно: светлые волнистые волосы, миндалевидные темные глаза, нежный, почти девичий ротик и цвет лица - спелый персик.
Я не любила такую красивость, к тому же он был робок, застенчив, так что и разговаривать с ним было трудно. Но тут и он загорелся, сказал, что тоже будет слушать лекции.
Через несколько дней Леня, Изя и маленький Боря побывали у Миклашевского и получили согласие. Он назначил очень небольшую цену - полекционно - и уговорился о начале занятий. Мальчики рассказали нам, что открыла им его жена - изумительная еврейская красавица, живут они на улице Гоголя, снимают комнату, в комнате был беспорядок, жена вышла куда-то, при разговоре не присутствовала.
И вот мы собрались на Нежинской улице в большой гостиной присяжного поверенного - отца Бори. Миклашевский пришел в коричневом бархатном пиджачке, клетчатых брюках. Он начал с того, что хочет сразу предложить нам попробовать свои силы в импровизации, ибо понял, что нас интересует не только история итальянской комедии.
Но наши мальчики меньше всего думали о театральной карьере. Боря Большой сказал, что это пока в далекой перспективе. Аня метнула на него свирепый взгляд. Миклашевский все заметил. Он подошел ко мне и спросил: «А вы как?» Я смутилась, забормотала что-то о его игре, пантомиме, ожившей античной маске. Он театрально поклонился, все засмеялись, и он начал говорить непринужденно, весело и как-то просто, конкретно, без отвлечений и красивых фраз.
Когда мы уходили, он подал мне пальто и спросил, можно ли меня проводить. Я сказала, что живу совсем близко. «Жаль, что близко, - сказал он, - но все же можно?» Мне было неловко перед всеми, но я безразличным тоном ответила: «Пожалуйста».
По дороге он спрашивал меня, стремлюсь ли я в театр или это просто мода. Я сказала, что в данном случае меня интересует то, чего я совершенно не знаю, и рада, что он может рассказать нам много нового.
У ворот моего дома он спросил, можно ли со мной встретиться до следующей лекции - лекции были назначены один раз в неделю. Я отказалась, сказала, что всегда занята.
Очень смутило меня все это: жена-красавица, знаменитый столичный режиссер, автор известной оригинальной книги. 3ачем я ему сдалась? Привычка к закулисным интрижкам? Но разве я даю повод? И я решила больше на эти лекции не ходить. После следующей лекции Аня рассказала, что он спрашивал обо мне, жалел, что я не пришла.
Несколько недель спустя, идя к Ане, я столкнулась с Миклашевским на углу Торговой и Херсонской. Он предложил немного погулять. Мы ходили с Константином Михайловичем по Софийскому переулку - это был один из самых любимых моих уголков Одессы. Там тоже была скульптурная мастерская, и через ограду были видны лежащие на земле ангелы, мраморные бюсты без голов и отвалившиеся в сторону головы. Понятно было, что тут развлекались солдаты всех побывавших в Одессе властей.
Миклашевский рассказывал об Италии, Франции, предложил мне пойти вечером в литературный клуб. Я пришла, там был концерт. Наши места были в партере, рядом сидел человек тяжелый, широкий, с львиной головой. Константин Михайлович поздоровался с ним и представил его - Максимилиан Волошин.
Концерт явился фоном, разговор этих двух людей в антракте был для меня небывалым событием. Я не смела и слова вставить, только слушала.
Провожая меня домой, Константин Михайлович рассказал мне, что теперь он режиссер Народного театра. В труппе играют Глаголин и Валерская, готовятся интересные пьесы, а пока он должен быстро сделать детский спектакль «Люли-музыкант», идут репетиции, и он очень просит меня прийти завтра на репетицию. Лекции он уже прекратил (я об этом знала) - и времени нет, и толку.,он в них большого не видит.
И я стала ходить на репетиции. Из темного пустого зала смотрела, как Константин Михайлович показывает актерам нужные движения, позы. Состав для детского утренника был очень слабый. По ходу действия нужна была фея, которая появляется один раз и мелодекламирует над уснувшим в лесу Люли. Артистка эта заболела, и Константин Михайлович попросил меня заменить ее. Я сказала, что никогда не мелодекламировала и не знаю, как это делается.
Он предложил мне приходить к нему на дом, у него есть рояль, и мы вместе поработаем. Я пришла. Он встретил меня в вельветовой куртке, на голове красная турецкая феска с большой черной кистью, в руках маленькая флейта. «Это пикколо», - сказал он.
Мы вошли в довольно тесную небольшую комнату, где стояли большая кровать, стол, заваленный книгами и журналами, и еще разные столики, этажерки. Жены не было. Он предложил мне сесть в единственное кресло, стал, прислонившись к шкафу, и заиграл какую-то восточную мелодию. Это очень подходило к его феске.
-А где же рояль? - спросила я.
- В другой комнате. Хозяева в отъезде, и я теперь пользуюсь всей квартирой.
Мы перешли в большую, почти пустую комнату, где стоял рояль. Ничего у меня на первых порах с мелодекламацией не получилось, потом я стала прислушиваться к паузам, следить за тактом, и Константин Михайлович сказал, что «в крайнем случае сойдет».
Потом он предложил мне кофе. Опять перешли в его комнату, жены все не было. Кофе он варил на керосиновой лампе. По бокам стоячей лампы стояли сделанные им деревянные кронштейны с крючками, к ручкам небольшой кастрюльки были приделаны проволочные петли, все было рассчитано так, что дно кастрюльки оказывалось над стеклом лампы, и на таком расстоянии, что копоти не получалось.
В Одессе в это время не было топлива, не было денатурата для спиртовок. Было очень трудно добывать керосин для примусов. Но никому в голову не приходило пользоваться настольной лампой для приготовления еды.
Константин Михайлович сказал, что он таким образом варит по утрам кашу. Все в нем было удивительно.
На другой день я снова пришла репетировать монолог феи. Потом Константин Михайлович опять варил кофе, мы выпили по чашечке, и он, как-то не глядя на меня, сказал:
- Послушайте, выходите за меня замуж.
- Но ведь у вас есть жена и даже красавица, ее видели наши...
- Жена уже давно в Петрограде, а сегодня утром я послал ей письмо о разводе, знаете, это теперь просто... Вот потому я говорю вам...
- Ну пусть так, это ваше дело, но я не люблю вас...
- О, это не имеет значения, разрешите мне любить вас...
И он начал говорить о том, что собирается в Петроград, что он скорее всего нищий, потому что все имущество семьи было брошено сразу после Февральской революции в новой квартире и несомненно разграблено. Но он будет работать в театре, он будет играть, ставить пьесы.
Удерживает его в Одессе только больная мать. Отец его скончался в Петрограде за неделю до Февральской революции, мать уже тогда болела - рак. После смерти отца его сестра Татьяна Михайловна по настоянию мужа - князя Гагарина - уехала с ним и маленькой дочкой под Одессу в Аркадию, в их знаменитую усадьбу «Приютное», где бывал Пушкин. Туда же приехал и старший брат его Илья, кавалергард, женатый на графине Бобринской, дочери знаменитого графа, изображенного Репиным на картине «Заседание Государственного совета». Эта пара с двумя младенцами при первой возможности уехала через Турцию во Францию. А Константин Михайлович с младшим братом сняли на Моховой улице скромную квартиру, «всего шесть комнат», и свезли туда все имущество, заколотив в ящики фамильный фарфор, серебро, ковры и прочее.
До этого они жили рядом, на Сергиевской, занимали целый этаж. В Петрограде стало холодно, и они еще при Временном правительстве привезли мать в Одессу к сестре. В одну из смен властей Гагарины тоже уехали во Францию, оставив мать на попечение Константина Михайловича. Он поместил ее у знакомых старушек, навещал, но теперь уже нет никакой надежды. Теперь это вопрос дней... (Действительно, она умерла через несколько дней, я была на похоронах.)
Меня поразила его откровенность. И я не могла понять, почему он работает в театре, ведь это не принято в его среде. Он засмеялся. Отец чуть не выгнал его из дому, когда, окончив лицей, от отказался от заранее подготовленного места в Министерстве иностранных дел, а поступил в Императорское театральное училище, учился у Владимира Николаевича Давыдова, заодно посещал и Консерваторию, проходил теорию. Считает, что режиссер должен уметь для своей постановки написать необходимую музыку.
А дома, на Сергиевской, он занимал две комнаты изолированные, - туда шла внутренняя лестница, - и редко спускался, когда у родителей были гости. А во время процесса Бейлиса он устроил неприличную сцену за обедом. Были гости, шли разговоры, он возмутился и сказал, что не понимает, как люди, считающие себя культурными, могут верить в такую чушь. После этого отец сказал, что когда у них будут гости, обед ему будет подаваться в его комнаты.
Зачем он это рассказал? Чтоб уверить меня, что он чужд антисемитизму? Да это и так было ясно. Уехавшая жена - тоже еврейка.
Петроград... Давняя мечта. Эрмитаж, театры. Что меня ждет в Одессе? И я сказала, что не могу так сразу решить, но если поеду, то главным образом потому, что давно мечтаю о Петрограде, а с ним мне пока просто интересно, но и только. Он повеселел, сказал, что надо его познакомить с моими родителями. Хватит делать тайну из нашего знакомства.
И он стал бывать у нас. Пришлось рассказать маме о его предложении. Мама пришла в смятение. Сперва ее испугала разница в возрасте. Он старше меня на семнадцать лет, но... дворянин, окончил лицей, принадлежал к высшему обществу. Может быть, я смогу как-то осуществить ее несбывшиеся мечты, может быть, не все еще потеряно...
И когда он стал объясняться с мамой и выразил надежду, что я все же соглашусь, она поставила условие: только не гражданский брак, власти столько раз менялись, может быть, и эта скоро сменится, поэтому она признает только церковный брак и согласна скорее на то, чтобы я крестилась, чем... Но тут уж я заявила, что скорее буду жить без всякого брака, но не стану делать того, что меня отвращает. Мы не религиозны, у нас никогда никто не молился богу, так с чего это вдруг я пойду креститься?
Константин Михайлович не дал маме продолжать спор. Он сказал, что даже не получив еще моего окончательного согласия, он завтра же превратится на всякий случай в лютеранина. Поскольку по документам он православный, любой пастор за небольшую сумму переделает его в лютеранина. А лютеранин может жениться хоть на негритянке. Меньше всего он хочет создавать мне лишние затруднения.
Действительно, через два дня он показал маме и папе свидетельство о переходе в лютеранскую веру. Мама была потрясена. Настоящий рыцарь, говорила она с восторгом мне. А мне было смешно.
За две недели нашего знакомства я уже поняла, что в этом человеке самым неожиданным образом переплетаются джентльменство, эксцентризм и даже шутовство с очень твердыми принципами и правилами порядочного человека.
Как-то мы проходили мимо толчка, он любил наблюдать жанровые сцены. Старый еврей продавал всякую мелочь. Константин Михайлович начал с ним торговаться на самом типичном одесском жаргоне. Его жесты и ужимки совершенно совпадали с речью. У него была исключительная способность к языкам. Он свободно владел несколькими европейскими языками.
Прожив два года в Одессе, он усвоил жаргон. Я не поняла ни одного слова из этого диалога. Отошла в сторону и любовалась его игрой. До революции они были очень богаты. Его отец был гофмейстером, в доме были лакеи, горничные, повара отец выписывал только из Парижа. Ему и двум его братьям каждое лето выдавались крупные суммы для путешествия по Европе. Братья шиковали на самых модных курортах, а он изъездил в третьем классе всю Францию, Италию, Испанию, Балканы, Германию и Скандинавию. Ему надо было смотреть, слушать, впитывать язык и жесты, «типичные для данного народа». Но всюду он рылся в библиотеках, изучал музеи, архитектуру.
Все это он рассказывал мне, провожая меня из театра домой, потому что я теперь почти каждый день ходила в театр. В «Собаке садовника» он играл женскую роль - вдову Куин. И хотя там главные роли исполняли бесподобный романтик Глаголин и красавица Валерская, игра Миклашевского выделялась своей необычностью: когда он, выходя на вызовы, снимал рыжий парик и обнажал лысину, публика ревела от восторга.
В один из первых майских дней я сказала ему, что должна помочь дома и вечером не смогу быть в театре. Действительно, мне надо было стирать. Я перестирала все свое белье, летние платья. Повесила на чердаке. Устала и легла раньше обычного. Около полуночи стук в окно. В окне Константин Михайлович. Он просит меня выйти на несколько минут. Выхожу на крыльцо. Рассказывает: одесский ЧК отправляет в дар Московскому ЧК несколько вагонов пшеницы, сопровождать будет прибывший из Москвы комиссар Давыдов, он же уполномоченный по театральным делам, и он привез ему приглашение от М. Ф. Андреевой вернуться в Петроград и работать по своему выбору в театре. Состав отходит в 5 часов утра. Все в моих руках. Без меня он не поедет. На всякий случай он сказал, что поедет с женой, так что если я согласна ехать, то должна играть роль жены. Но, предупреждает он, путешествие довольно опасное, по пути могут встретиться банды.
- Поеду, - сказала я. Последняя фраза решила все. Неужели я откажусь из трусости? Константин Михайлович поцеловал мне руку и умчался, сказав, что надо быть готовой к четырем часам утра.
Родители не спали. Они стояли в двeрях моей комнаты совершенно перепуганные. Такого еще не бывало, чтобы меня вызывали ночью. Я упросила их лечь, пришла к ним в спальню и сказала, что должна уехать с Константином Михайловичем рано утром. Выпала исключительная возможность. Он говорит, что без меня не уедет, и хотя я не совсем уверена в этом, но для себя решила ехать. Такого интересного человека я больше не встречу, да и с каким лицом я останусь одна, сейчас мне все завидуют, а если я останусь - засмеют. Этот аргумент был счастливо придуман для мамы. Она высоко ценила женскую гордость и согласилась сразу.
- Да, но ведь все твои вещи на чердаке, мокрые...
Господи, об этом я забыла. Пришлось с огарком свечи лезть на чердак, выбрать кое-что из почти сухого и досушивать в кухне духовым утюгом.
В начале пятого подъехал к нашему дому грузовик. Там уже были люди. Константин Михайлович соскочил, заверил моих, что все будет хорошо, будем писать, но письма теперь идут медленно, так что не следует волноваться. Папа всхлипывал, мама поцеловала меня молча.
Оказалось, что состав товарных вагонов ушел раньше времени на Николаев, произошла какая-то путаница, теперь мы на грузовике будем мчаться в Николаев, чтобы нагнать наш состав. Помчались, вскоре нас настиг такой ливень, что все наши вещи и мы сами промокли до нитки. Зря я сушила свои вещи. Состава нашего в Николаеве не оказалось, он запаздывал. К счастью, я знала адрес сестер Копп, сестер той Софьи, которая была замужем за фабричным инспектором Поповым. А в Николаеве жили две ее сестры, незамужние, тихие и приветливые. Я позвонила, они приняли нас, напоили горячим чаем. Но задерживаться нам было нельзя. Уехали на вокзал и вскоре очутились в товарном вагоне, приспособленном для пассажиров. С обеих сторон были настланы нары из чистых досок, а наверху, в одном углу, было странное сооружение: широкая доска, сбитая из нескольких досок, лежала на высоких козлах и еще на канатах с кольцами была закреплена крюками в потолке вагона. Доска была устлана чистой соломой, покрыта чем-то вроде попоны.
Это оказалось ложем комиссара Давыдова, он ехал с дамой. Эта довольно еще молодая, но грузная и капризная дамочка хныкала всю дорогу в грузовике и упрекала своего возлюбленного, словно от него зависело прекратить ливень.
Константин Михайлович испытующе поглядывал на меня. Я поняла, что надо держать себя спокойно. Он накинул на меня одеяльце, но все равно мы все промокли до нитки. Ехали мы долго, потом выглянуло солнце, и мы обсохли.
Состав ждал нас в Николаеве. Давыдов бегал с разными бумагами, кричал на железнодорожников, проверил охрану; в головном вагоне и даже на паровозе были пулеметчики.
В нашем вагоне оказались еще пассажиры: несколько женщин с детьми ехали по вызову мужей, двое военных и Муся Гольдберг, известный потом как Арго. Я знала его, он иногда заходил к Саше. Толстый, светловолосый, румяный, он имел отвратительную привычку грызть ногти, чего я не выносила.
Он поздоровался и снова уткнулся в книгу, он читал всю дорогу, а длилась она двадцать восемь дней. Константин Михайлович сказал, что это свидетельство душевной пустоты.
Комиссар со своей красоткой возлежал на слегка качающемся ложе, нам отвели угол у выхода. Константин Михайлович сразу смастерил из чего-то подголовники, положил на них небольшие подушки (у него было довольно много вещей); на другой день он натянул с помощью кнопок и гвоздиков (они тоже у него оказались) кусок ткани в углу. «Чтоб не дуло», - сказал он. Мы лежали головами к движению. И всю дорогу он что-то мастерил, улучшал, хозяйничал. Никаких фамильярностей, тем более нежностей, он себе не разрешал; иногда наигрывал на своей флейточке. Мы вели себя как супруги, давно привыкшие друг к другу.
В середине пути в открытом месте напала на состав банда. Учуяли зерно. Женщинам приказали лечь под вагон, Арго тоже полез, а все мужчины побежали вперед за винтовками. Стрельба длилась недолго, банда была небольшая и «утихла», как говорили наши красноармейцы.
На двадцать девятый день мы прибыли в Москву. Давыдов поместил нас в пустующей квартире в центре. К. М. сразу повел меня показывать Москву.
Москва показалась мне грязной, неприбранной, шумливой. Часто встречались цыганки с ребятишками, засунутыми под туго стянутую шаль.
Прошли Кузнецкий мост, подошли к Художественному театру. Не таким он представлялся мне в далекой Одессе. Но К. М. увел меня в арбатские переулки, показал уютные особнячки, почти про каждый что-то рассказывал. Он опять был в той роли интересного рассказчика, решительно все знающего человека, которого только слушать и слушать. Потом зашли к актрисе Камерного театра Лизе Александровой. Там был ее друг актер Соколов, они обрадовались Миклашевскому, немного замялись, когда он представил меня как жену, но это длилось секунду. Нас хорошо накормили, просили приходить, но на другой день мы уехали. Давыдов прислал билеты на Петроград. Мы оказались в международном вагоне.
Мы вошли в купе международного вагона, у окна сидел невысокий молодой человек такой яркой, прямо библейской внешности, какой я за всю жизнь в Одессе не встречала. Он узнал К. М., вскочил, протянул руки. «Натан!» - вскричал К. М. и представил мне его: художник Натан Альтман. Альтман возвращался в Петроград из Кремля, он провел там много дней, рисуя Ленина. Он показал нам альбом. Спустя полвека я снова увидела эти рисунки на выставке в Ленинграде. Он тоже немного опешил, когда К. М. назвал меня женой. Я поняла, что все знают его предыдущую жену, никто не знает о разводе и не могут принять меня всерьез.
Я было решила уткнуться в окно и не участвовать в разговоре. Но в купе ворвался высокий, довольно плотный, немного актерского вида человек и бросился обнимать К. М. «Костя, я услыхал твой голос, какими судьбами?»
К. М. просиял, очень обрадовался этому человеку. Представил мне: Яков Львович, нет, просто Жак, старый друг. Этот Жак не удивился тому, что я «жена». Он всего несколько дней как из Петрограда и знает, что Тамара Владимировна, первая жена, уже живет с Фрумкиным, вообще он знает всё про всех. Он сообщил, что квартира К. М. на Моховой в сохранности, ее опекали Жуковские (фамилия Тамары Владимировны), без конца делали подарки дворнику, который не допускал туда обысков, говоря, что квартира пустая, и как-то умудрился ее сохранить.
…Мы приехали на рассвете. Жак быстро раздобыл где-то тележку - у К. М. было много книг, - проводил нас до дому. Мы уже знали, что Тамара Владимировна поселила в двух задних комнатах возлюбленную какого-то женатого партийца с его новорожденной дочкой. Это было сделано якобы для пущей охраны, но потом выяснилось, что партиец был чем-то нужен Тамаре Владимировне, и она распорядилась в порядке взаимных услуг.
Мы поднялись на 4-й этаж, позвонили, нам открыла довольно миловидная, южного типа, полная женщина. Нерешительно впустила нас и большого удовольствия не выразила, узнав, что у нее теперь будут соседи. Но с нами был дворник, он подтвердил, что К. М. хозяин этой квартиры, и дама расплылась в улыбке.
Из прихожей зашли в большую полутемную комнату, которой когда-то надлежало быть столовой большой семьи. Теперь тут вдоль стен стояли книжные шкафы, которые едва виднелись из-за нагроможденных корзин, сундуков и ящиков. Дворник дал К. М. ключи от двух больших комнат, выходящих на улицу, маленькая комната у входной двери тоже была завалена ящиками. Дворник смущенно сообщил, что водопровод не работает, так что и уборные (их было две) тоже. Электрическое освещение давали только по вечерам на несколько часов.
Жилица убежала к ревущему младенцу, дворник ушел, мы вошли в большую длинную комнату, которая стала единственной нашей жилой комнатой, а потом кабинетом К. М. Но сейчас и она была завалена чемоданами, какими-то рундуками, саквояжами, как и соседняя - зал в три окна. К. М. сказал, что должен сбегать к Жуковским за ключами от всех шкафов и вообще узнать подробности. Я открыла окно и долго стояла и смотрела на тихую, поросшую травой улицу.
К. М. вернулся часа через три. Транспорта никакого не было, пришлось идти пешком. Жуковские жили в конце Пушкинской. Я увидела его из окна 4-го этажа, он свернул с Пантелеймоновской. Он нес какие-то мешочки и свертки. Он был явно чем-то озабочен. Когда он вошел в наш подъезд, я вышла на лестницу и ждала его на площадке.
- Вот, - сказал он, - дали нам всякой всячины. Завтра мы у них обедаем, настаивают, я дал согласие.
В мешочках было немного сахару и чаю, кусок домашнего пирога, немного манной крупы, несколько яиц, небольшой кусок шпика, кусок черного хлеба. Магазинов не было, купить ничего нельзя было. Ольга Михайловна, мать Тамары, оказалась очень доброй и внимательной, дала нам от своих запасов. Продукты она добывала у мешочников в обмен на вещи. К. М. сказал, что у нее в кухне за время его визита перебывали две или три бабы с мешками разной снеди.
Я боялась задавать вопросы, я не знала, должна ли я идти в дом его первой жены и вообще как себя вести.
К. М. разложил продукты на круглом столе, потом мы пошли в кухню, ужасно запущенную, грязную. За кухней были большие сени и выход на черную лестницу. Эти сени были до потолка загромождены большими ящиками. Ящиков, заколоченных, скованных железными полосами, было в квартире столько, что, казалось, всей жизни не хватит, чтобы разобраться в них. К. М. нашел какую-то кочергу, приподнял крышку одного ящика, вытащил пучок соломы, потом развалил хромоногую табуретку и на этом топливе быстро приготовил еду. Мы ушли есть в комнату, и там у нас произошел первый семейный разговор.
Он понял мое смятение и сказал, что идти к Жуковским надо. Они сделали очень много, если бы не эта постоянная связь и подкуп дворника, все было бы разграблено. У Тамары новый муж, у меня жена, так в чем же дело? А встречи необходимы. У них хранятся многие ценности, надо будет их получить, но неприлично торопиться. Во время нашего путешествия он убедился, что во мне есть стойкость, но тут все было куда страшнее. Я ответила, что я ничуть не боюсь, просто нет желания, но если необходимо...
Потом мы приступили к осмотру вещей. Впервые я услыхала слова: ампир, буль, маркетри, карельская береза, клуазоне, бисквит в смысле вида фарфора и многое другое. Ничего этого я до сих пор не видела и не слыхала.
Самые строгие и красивые вещи принадлежали К. М., он постепенно приобретал их то на аукционах, то в лавочках Александровского рынка. Семейные вещи были нарядны, вычурны, тут К. М. ронял определения: «Павел 1», «Екатерина», «начало Александра 1» и так далее.
Я не переспрашивала, делала вид, что понимаю, я сама надеялась разобраться впоследствии. Поняла одно: лучшие вещи, строгие, но уютные и удобные, были выбраны по вкусу К. М. Вещи стояли чуть ли не вплотную, застекленные шкафчики с небольшим количеством статуэток (тоже новое название - «горка») были сбиты в кучку в дальнем углу, подле них стояли вдоль заколоченной двери в прихожую картины в золотых рамах, они были кое-как накрыты грязными шторами.
В другом углу стояли трубы ковров. Решено было пока ничего тут не трогать. Устроить мне временную комнату, отгородив шкафами часть кабинета, в другой половине будет стоять бюро (тоже новое слово) К. М., кожаный диван и круглый стол, за которым будем есть.
Поразила меня ловкость, расторопность, с которой К. М. вытащил из нагромождения вещей деревянную кровать (красное дерево, «Елизавета») и установил ее в «моем углу». Втащил из проходной столовой два шкафа, выгрузив из них массу вещей в какую-то корзину (ключи у него были от всех висячих замков, и он с одного взгляда определял, какой ключ подходит).
В течение одного часа мой угол был совершенно обитаем. Мне было предложено выбрать одеяло, подушки, наволочки. Все это было обнаружено в баулах, сундуках. Мне было все равно, какое одеяло, как и все прочее, я не могла вместить в свое сознание этого человека. Все умеет, за все берется, не ждет помощи и при этом еще весело насвистывает!
Мой отец ни разу не вбил в стену гвоздя. Это делали либо грузчики, либо дворники, на худой конец девушки, которые работали у нас «за все». И знает чуть ли не все европейские языки, ну и так далее. Таких людей я никогда не видала и, без сомнения, никогда больше не встречу.
Какое счастье! Как надо стараться не упасть в его глазах, нравиться ему... Я спросила, как он устроится, неужели будет спать на скользком кожаном диване. Он махнул рукой. «Найдем какой-нибудь тюфячок. Не беда. Ведь я всю войну провел на фронте. В любых условиях отлично сплю». Об этом до сих пор разговоров не было. Значит, бывший офицер царской армии? И приехал сюда, когда мог из Одессы последовать за своими братьями и сестрой. Эта мысль пронзила меня одновременно радостью и страхом.
Был июнь. Наступал вечер, а не темнело. Боже, белые ночи! К. М. засмеялся. Он знал, что в Одессе сейчас черное небо усыпано яркими звездами. Он предложил прогуляться. Первая прогулка вдоль Невы. Мы жили в двух шагах от Сергиевской. По Гагаринской вышли к Неве. Дух захватило: Летний сад. Огромное пыльное пустое Марсово поле и за ним грандиозное здание с колоннами. Павловские казармы, сказал К. М. Дошли до Миллионной, до Эрмитажа. К. М. указал на чудесный особняк Мятлевых. Его возили туда в отрочестве на какие-то детские праздники.
По пути он указывал мне небольшие, скромные дома и говорил ¬русский ампир. Я запоминала детали - треугольник над балкончиком, небольшие колонны. И на каждой улице, площади, у разных зданий он делал короткие, но все объясняющие замечания, часто приводил строчки Пушкина.
Вышли на Невский, подошли к Александринскому театру, где он играл в молодости два сезона с Савиной. Меня восхитило здание. «Нет, - сказал он, - главная прелесть там», - и повел меня за театр. «Такого чуда нигде нет», - сказал он. Театральная улица. Как будто совершенно все одинаковое, но можно смотреть бесконечно.
Мне вспомнились прелюдии и фуги Баха, мама часто играла их. И я сказала: «Это можно смотреть без конца, как слушать Баха». Он быстро повернулся ко мне и сказал тихо: «Да, я не ошибся в вас». Я была счастлива. Такой человек одобрил мои слова!
Постояли у черных коней и вдоль Фонтанки вернулись домой. Ночи не было на небе, но было поздно. Эта прогулка по почти безмолвному Петрограду, эти реки, решетки, мосты, здания, улицы и, главное, все сказанное К. М. как-то слилось с самим К. М. Мне казалось, что он присутствует во всем увиденном и все увиденное заключается в нем. Потому что только такой город мог создать такого изумительного человека.
Мы вернулись домой, водопровод не работал, но К. М. успел до нашего ухода принести два ведра воды. Я умылась и легла, покуда пошел мыться К. М. Он пришел в легком полосатом халате и в своей феске. Сел возле меня. И я стала его женой. Отступать было невозможно. Мне уже нельзя было жить без этого человека.
Я проснулась рано. К. М. в нашей комнате не было. Вышла в проходную столовую И через коридор, ведущий к кухне, увидела спину К. М. Засучив рукава какой-то темной рубахи чуть ли не до плеча, он согнулся над унитазом открытой уборной и долбил там огромной палкой. Рядом стояли дворник и старичок, оказавшийся водопроводчиком, который внимательно следил за работой К. М.
Из реплик я уловила, что в нижнем этаже уборная работает, а у нас она просто забита и необходимо ее пробить, что давно надо было сделать. Я неслышно вернулась в комнату, прибрала кровать, умылась над фарфоровым цветастым тазом водой, заготовленной вечером.
С этого дня, впрочем, даже со вчерашнего, я не переставала удивляться, на протяжении всех лет, которые прожила, а потом только встречалась с К. М. У него была страсть приводить все в порядок, эта страсть побеждала брезгливость и любые трудности. Ему удалось победить упорство водопроводчика и доказать им, что он прав. В результате они согласились раздобыть слесаря и еще кого-то, кто за обещанные подарки наладит и водопровод, ибо в дворовом флигеле водопровод работал. Через два дня в нашей квартире был полный порядок.
А теперь, вылив на себя в ванной комнате несколько ведер воды (воду принес дворник, он мечтал получить в подарок швейную машину и получил ее, когда водопровод заработал), он занялся завтраком. Пока в кухне такая грязь, сказал он, мне лучше туда не соваться.
По дороге к Жуковским мы зашли в Т.О. - театральный отдел. К. М. обязан был явиться к Марии Федоровне Андреевой. Нас завели в небольшой кабинет, у стола стояла женщина среднего роста, темный английский костюм, нарядная белая блузка не то из тюля, не то из гипюра, уверенные, ловкие и немного торжественные движения. Она повернулась, поздоровалась и улыбнулась мне. Лицо уже немолодое, заметна искусно положенная косметика. Но глаза... они сверкали, пылали абсолютно холодным светом. Властное, гордое лицо, бронзовые волосы, твердый повелительный голос.
Потом мне не раз приходилось ее видеть на Кронверкском, где она жила в одной квартире с Горьким, но всегда я терялась в ее присутствии. В ее расширенных зрачках как бы переливалось, полыхало синее пламя, делая ее лицо молодым и прекрасным несмотря на увядающую кожу. А осанка... а пластичность, с какой она села в свое кресло - женственно и величественно одновременно.
Она задала несколько вопросов К. М. Узнав, что путешествие наше длилось двадцать девять дней и что мы только вчера прибыли, она слегка повернула голову и тихо сказала в полуотворенную дверь:
- Петр Петрович!
Немедленно вышел небольшой румяный мужчина в пенсне. Это был Крючков.
- Петр Петрович, дорогой, тут дело такое: это Константин Михайлович Миклашевский, он прибыл с женой по моему вызову, они измучились в дороге, им надо прежде всего отдохнуть.
Петр Петрович тут же согласился и сказал, что как раз через два дня освобождается прекрасная комната в Доме отдыха артистов на Каменном острове.
- Отлично, - сказала Мария Федоровна. - Месяц будете отдыхать, а потом приступите к работе в Народной комедии. Кстати, на Каменном этот месяц будет отдыхать и Сергей Эрнестович Радлов, с которым и будете вместе подымать театр. Вот и познакомитесь на отдыхе.
К. М. начал откланиваться, я готова была присесть, как перед начальницей гимназии. Но вдруг Мария Федоровна задержала нас, написала несколько слов на листке, протянула его мне и сказала:
- Пройдите на склад, дитя, надо хоть немного вас побаловать после такого трудного пути.
На складе мне выдали французские духи «Кэльк флер», духи Коти в голубой коробочке, выложенной внутри атласом! И той же фирмы пудру. Такого богатства я не ожидала. Мы вышли на улицу. К. М. положил мои подарки в карманы пиджака, у меня еще не было сумочки. «Реквизировали, видимо, по всему городу, и теперь вы попали в число счастливиц. Не думаю, что все актрисы получают духи Коти». Мы еще с год говорили друг другу «вы», «ты» прорывалось только в самые интимные моменты.
Пошли по Литейному, свернули на Невский и вошли в узкую неприглядную Пушкинскую улицу, в начале которой стоит невзрачный памятник поэту. Даже обидно стало. В Одессе Пушкинская улица чуть ли не самая широкая и красивая, тенистая. На бульваре не такая несчастная фигура. Но я не стала говорить об этом, боялась попасть впросак.
Поднялись мы в квартиру Жуковских по черной лестнице, дверь в кухню была открыта, там шел торг. Хозяйка, Ольга Михайловна, потрясала перед носом молочницы колокольчиком, украшенным скульптурными фигурками, и говорила: «Что ты понимаешь, это же чистое серебро, а ты даешь одну картошку, сала давай, сала давай еще...» Увидев нас, она смутилась и быстро спрятала колокольчик за спину. Мы прошли в комнаты. Потом дома К. М. сказал мне, что это был колокольчик его деда, в имении «Беленьком» под Киевом, дед этим колокольчиком призывал слуг. На Сергиевской он стоял на ночном столике отца.
…Нам предложили сесть. К. М., садясь, вынул из кармана мои духи и пудру. Тамара вспыхнула, протянула руку, но я успела взять свои подарки и сказала:
- Только я приехала в ваш замечательный город, как меня уже одарили...
На вопросительный взгляд на К. М. он рассказал о нашем визите к Марии Федоровне. Тамара Владимировна помрачнела и сказала: «Ах, я не успела вас предупредить вчера, что нам надо было идти туда вместе, мне не нравится это предложение. Народная комедия... И вы согласились?»
Но тут из соседней комнаты вышел Фрумкин, новый муж Тамары. Он очень приветливо поздоровался с нами, достал какую-то бутылку, поставил на стол рюмки и предложил тост за приезжих. До чего же не подходил он Тамаре. Разбитной, малокультурный, пробивной деляга, черные волосы негритянского типа, он всех хлопал по спине, громко хохотал и много пил.
За обедом Ольга Михайловна без конца рассказывала мне о том, каких трудов им стоило сберечь нашу квартиру, если бы не она и Томочка, мы бы нитки не застали. Я улыбалась, кивала головой. К. М. окаменел и молча глядел в свою тарелку. После обеда он сказал, что через два или три дня мы уедем в Дом отдыха на месяц. Нас пригласили обедать на другой день с тем, чтобы потом «разобраться в вещах».
На другой день мы снова обедали у Жуковских. После обеда Ольга Владимировна надела очки и внимательно оглядела спинки стульев, отобрала два и сказала К. М.: «Вот эти».
Это было в начале июля 1920 года. «12 стульев» еще не были написаны, но мы оказались в похожей ситуации, с той разницей, что искать не приходилось - на нужных стульях были сделаны едва заметные отметки.
Тамара Владимировна перевернула стул вверх ножками, уложила его на другой, села рядом и предложила К. М. отодрать холстину, прикрывающую пружины. Вся семья столпилась вокруг. Я оставалась на своем месте за столом и наблюдала издали.
К. М. быстро и ловко выдернул инструментом гвоздики и отвернул холст, открылось нутро стула. Тамара Владимировна стала вынимать небольшие пакетики, завернутые в белые тряпочки. К. М. разворачивал их и тихо произносил: «Мамины серьги, мамина брошь, браслет Тани». Когда в руках Тамары Владимировны оказался довольно крупный пакетик, завернутый в пестрый лоскут, она прижала его к груди и сказала: «А это будет мне». К. М. как-то криво улыбнулся и сказал: «Пожалуйста, разрешите мне его развернуть». Тамара Владимировна развернула пакетик и, не выпуская его из рук, показала. Это был массивный золотой браслет с большим овальным изумрудом и золотая брошь с таким же крупным изумрудом.
«Мамины кабошоны», - горестно и даже чуть испуганно воскликнул К. М. Тамара Владимировна надела браслет на руку и приколола брошь к платью.
Потом занялись другим стулом, из него тоже достали немало пакетиков с драгоценностями. Ольга Михайловна часто взглядывала на меня и говорила: «Если бы вы знали, что мы тут пережили, а вдруг обыск... могли даже арестовать». Тамара Владимировна посмотрела вдруг на меня, прищурившись, и спросила:
- Почему вы не подходите, будете дома разглядывать?
- У меня никогда не было драгоценностей, я к ним равнодушна.
Вскоре мы ушли. Уже на лестнице К. М. сделал мне замечание: я грубо ответила Тамаре Владимировне. Она могла понять это как намек, нельзя забывать, что если бы не она, все бы пропало, а теперь сестра и братья хоть что-то получат, когда предоставится возможность.
- А зачем она задает такие вопросы? Неужели я тоже должна была трястись над этими стульями и что-то хватать?
К. М. помрачнел и сказал:
- У нее губа не дура, она выбрала лучшие вещи... самые любимые мамины... Но она имеет право, она спасла...
Я не стала отвечать. Ясно, что для К. М. вся эта процедура была очень мучительной. Дома он сказал, что скатерть на столе, столовый старинный сервиз, роскошный чайный сервиз, хрустальные вазы и пропасть других вещей взяты из нашей квартиры. Он, разумеется, считает это естественным. Ольга Михайловна все это брала, когда Тамара Владимировна была с ним в Одессе, о возможности развода она и не думала. Неприятно только, что она без конца требует благодарности, придется еще кое-что к ней снести. Однако все это имущество он не считает своим, оно принадлежит всей семье. И вся семья обязана Жуковским, ведь многое спасено, надо вести себя тактично.
Это было первое замечание. Потом их было много. Несмотря на долгие годы среди артистической богемы, К. М. педантично следил за «приличиями». Мне было обидно и трудно. Он требовал соблюдения внешних приличий по отношению к людям, которых сам не уважал.
Вечером он занялся поисками тайников для принесенных сокровищ. Под дверными косяками, под плинтусами, под изразцовой печкой развесил он все эти бриллианты, сапфир, рубины в золотых и платиновых оправах. Сделал он все это так, что даже самый опытный глаз не мог бы заметить его вторжений в старые двери и печи. Потом придумал замысловатый код и едва заметными уколами иглы отметил в разных словарях места, где покоились серьги, кольца, колье. Но я просто все запомнила. И спустя несколько лет, когда мы уезжали во Францию, я безошибочно указала ему, где что лежит. Через несколько дней мы отправились в Дом отдыха артистов на Каменный остров.
…Дом отдыха, новая компания, меня прозвали «Агути». Все эти новые яркие впечатления - изумительные люди, свобода, непринужденность, с которой они рассказывали за столом все, что вздумается, сбивая меня с толку. Ведь сам К. М. был для меня новым недосягаемым миром, а тут еще навалились все эти люди.
Для К. М. они не представляли ничего нового. Я замечала, что порой он скучал, ему надоедала «трескотня», как он называл наши разговоры. Он уходил к себе поспать. Но чаще всего он уводил меня к реке. Там он нашел небольшую лодочку, осмотрел ее, кое-где законопатил, нашел в другом месте весла, и мы уходили в плавание по всем протокам. Иногда доплывали до Елагина острова. К. М. греб, а я раздвигала руками ветки, которые низкой аркой смыкались над водой. Остров был пуст, буйно зарос. Мне казалось, что мы в джунглях. Он складывал весла в живописных уголках, отдыхал. Лодка стояла в полумраке зеленого туннеля.
К. М. рассказывал мне о своем детстве в имении «Беленьком» под Киевом, о лицейских годах, о семейных преданиях. Он хотел, чтобы я знала все, что было с ним до нашей встречи. И мне было радостно. До сих пор вижу его тетушек, старых девиц, которые обожали его и давали ему ласковые полуфранцузские прозвища. Их и тогда уже не было в живых.
Расстались мы с этой компанией дружески и знали, что нам предстоит часто встречаться. Театр Народной комедии помещался в железном зале Народного дома…
Дома нас ждали большие дела. К. М. любил и умел работать, и нельзя было отставать. К этому я была готова, все во мне было направлено к тому, чтобы нравиться, не давать повода к осуждению, во всем быть помощницей. Но тут появилась другая забота - как оказаться на равных с этими необыкновенными людьми. Ведь они ценят людей только за их умение быть интересными, развлекательными, они пресыщены, они уже все видели, чем могу я их удивить?
Начались наши трудные дни. Надо было разобраться в вещах, которыми пока были набиты огромные шкафы, комоды, шифоньеры, сундуки, корзины с подвесными замками. Но стоило открыть дверцы или крышки, и вещи заполняли все столы, стулья, диваны, кресла, топорщились в углах. Это было нашествие вещей, неразбериха, плен и ужас.
Собственных вещей К. М. было очень мало. В основном книги, которые стояли в шкафу и не подлежали разбору, и небольшой сундук-горбылек, в котором хранились его зимние пальто, фрак, смокинг, визитка и два костюма. Еще была большая шляпная коробка, в которой он перед отъездом в Одессу уложил свой фарфор и другие антикварные вещицы, которые коллекционировал с лицейских времен. Остальное было либо семейное добро, либо вещи старшей сестры и брата. А за кухней были большие светлые сени в два окна, в которых до самого потолка в три ряда стояли ящики, оплетенные железными полосами. Дверь на черную лестницу была заботливо заколочена старшим дворником. К ящикам решили не прикасаться, оттуда должно было хлынуть еще больше вещей.
…Дошли мы до высоких темных шкафов, которые стояли по стенам проходной столовой и в прихожей. Из них, как призраки, вышли камергерские и гофмейстерские мундиры отца, целая серия кавалергардских доспехов старшего брата и даже фрейлинский бальный туалет сестры, которая до замужества успела покрасоваться на придворном балу: это был необозримый бархатный шлейф светло-кофейного цвета, весь вышитый серебром, что-то в стиле екатерининской эпохи. Впоследствии один нэпман купил его как покрывало на рояль.
Все эти туалеты, мундиры, треуголки окружили меня, вопя об ушедшей эпохе. Рассказы мужа о прошлом были лиричны, не выходили за пределы личных переживаний и отношений. А тут выползли реалии придворного и верхушки военного слоя аристократии, о которых я никакого представления не имела. К. М. всегда был далек от этого стремления семьи принадлежать к верхам. Уж одно то, что, окончив лицей, он отклонил обещающее продвижение место в каком-то посольстве, поступил в Императорское театральное училище и стал учеником Владимира Николаевича Давыдова. Родители сочли это позором, ему выделили две комнаты с отдельным ходом, чтобы его друзья не мешались с «чистой публикой».
Мундиры, формы, треуголки и прочие атрибуты К. М. отдал в Александринский театр, где он после окончания Театрального училища играл несколько лет и сохранил дружеские связи с несколькими актерами. Все же огромный бобровый воротник с пелерины отца он предварительно спорол. Сказал, что это все-таки валюта. К зиме, когда необходимо было соорудить для меня теплое пальто, эта валюта стала воротником моей совершенно немыслимой шубки. Верх - кусок серебристого плюша (половина огромной портьеры), подкладка - белый толстый атлас-спорок, найденный среди вещей, а ваты или ватина не было. Магазинов тоже не было. Решила я выпустить в полученный мешок (фасон я избрала - кимоно) пуховую подушку, слыхала, что делают шубки на пуху. Получился серебристый пузырь с бобровым горлом. Было тепло и очень смешно.
Конечно, воротник был взят во временное пользование. Он, как и эти кучи вещей, был достоянием всех наследников. К. М. всему вел учет, считал своим долгом беречь, не ущемить права братьев и сестры. Когда расцвел НЭП и открылись магазины, у меня появилось вполне приличное пальто, и бобровый воротник ушел в нафталин, а еще через 4 года, когда мы собирались за границу, был продан и возмещен портативной драгоценной вещицей.
Вещам не было конца. Из ящиков пошли сервизы английские, французские, немецкие, китайские, императорского завода, за ними поповские вазы, чашки, бесчисленные статуэтки и особенно ценные для К. М. вещи завода Миклашевских, семейные реликвии. Мне даже было разрешено выкупать их в теплой воде и поставить в витрину красного дерева в большой гостиной.
Да, этот разбор и сортировка были не только утомительным познаванием совершенно новых понятий. Не знала я до той поры о существовании разных марок фарфора, не знала я, что есть изделия под названием «бисквит», что вычурные металлические фигурки с эмалью называются «клуазоне», что изящные фарфоровые подносики с двумя чашками, кофейником, сливочником и сахарницей называются «тет-а-тет», как и никогда не слыхала тонких наименований мебели типа «ампир», «карельская береза», «жакоб», «буль», «маркетри» и многое другое. Названия эти я ловила налету и, что было самым трудным, по выражению лица и интонации должна была уловить отношение К. М. к той или иной вещи, не проявлять восхищения, пока не пойму, что эта вещь ему нравится. Его вкус стал для меня законом. И не только в вещах, но и в живописи, архитектуре, музыке и, разумеется, в театре.
А вещи все шли и шли. Из литого серебра настольные приборы для закусок, фруктов, сластей в виде сложных ансамблей на мифологические темы, вазы, сотейники, кувшины, сахарницы, чайники и даже фарфоровый самовар императорского завода с серебряными ручками и краном. Его тоже потом купил какой-то вскоре прогоревший нэпман.
Настольные зеркала в массивных серебряных рамах, туалетные приборы, подсвечники, пропасть дорогих вещей, за которые надо нести ответственность, беречь. А по всем углам стояли трубы свернутых ковров, до них еще не дошла очередь.
И опять новые слова: «рококо», «барокко», «модерн». Они были неожиданными в применении к вещам.
А в отношении мебели надо было еще научиться безошибочно отличать «Елизавету» от «Екатерины», «Екатерину» от «Павла» и даже конец «Павла» от начала «Александра», а конец «Александра» от начала «Николая I». Дальше, к счастью, дело не шло. Последние три монарха с мебелью не сопрягались, иногда только фигурировали в сфере фарфора и то как признак упадка. Этот университет надо было проходить среди стружек, ползая по полу, подымая хрупкие редкости и с трепетом унося их в указанное место. Старалась я изо всех сил и ничего ни разу не разбила.
Мы изнемогали от вещей. Надо было определить, какие общие, какие личные сестры Татьяны Михайловны и какие старшего брата Ильи, женатого на Кэт Бобринской. Это были самые роскошные вещи, подаренные в свое время молодоженам отцом Кэт, тем самым, который изображен Репиным на грандиозном полотне Государственного совета. Память у К. М. была отличная, семейные вещи он безошибочно определял, знал и вещи сестры, так что остальное определялось путем исключения.
Преобладали тут изделия из бронзы: старинные канделябры, каминные часы, довольно крупные статуэтки, многие были подписные, преимущественно конец ХVIII - начало XIX вв., в основном на античный сюжет. Куда их было девать? Полюбовавшись, мы снова отправляли их в ящики.
Но вот зазвенел хрусталь, цветное стекло. Тут опять помогли «Елизавета», «Екатерина». Целые сервизы с графинами, чашами и полоскушками. Я совсем обалдевала. Надо было подбирать от маленьких рюмочек до больших фужеров, разбираясь в рисунке, чтобы не разрознить. К. М. был всегда рядом, но ему было труднее - он на себе таскал эти ящики, отбивал железные полосы и выгружал, я работала молча, сидя за длинным столом. К. М. тоже помалкивал, иногда насвистывал, слух у него был безупречный.
Отдыхала я, как это ни странно, в очереди за хлебом. Карточки нам выдали в Т. О. Выдавали хлеб далеко не каждый день, в бывшем магазине братьев Черепенниковых на углу Моховой и Пантелеймоновской. Стоять приходилось часами, ждать, когда привезут. Я брала с собой томик Блока и маленькую книжечку Ахматовой и, прислонившись к стене дома, читала и заучивала, что особенно нравилось. Все-таки была на воздухе. Хлеба давали очень мало, он был мокрый, липкий и совсем невкусный. В Одессе черного хлеба я никогда не ела, но об этом бессмысленно было говорить. К. М. все это знал, так как сам прожил три года в Одессе.
Вскоре начались репетиции в театре, и последний ряд ящиков остался нетронутым. Решили брать в работу по ящику в свободные дни.
Сергей Эрнестович Радлов набрал в труппу несколько циркачей, считая, что новому зрителю, в основном матросам и красноармейцам, легче будет воспринимать спектакли, где меньше монологов и переживаний, а больше кульбитов, сальто и прочих акробатических номеров.
К. М. посмеивался над этим «отходом от театра», но соблазнился возможностью использовать эту установку и написал сценарий «Последний буржуй», в котором сам должен был играть главную роль. Разумеется, мысль о такой комедии возникла у К. М. во время нашей работы по разбору вещей. Я замечала лукавые усмешки, гротескные ужимки, когда он, насвистывая, перетаскивал в дальний угол канделябр или бронзовую нимфу, держащую в протянутой руке часы, включенные в виноградную гроздь.
К. М. задумал создать сценарий с точным определением характеров персонажей и предоставить артистам импровизировать свои реплики, учитывая «злобу дня». Но, увы, труппа была настолько перегружена акробатами, гимнастами, силачами, что пришлось написать все роли.
Сюжет был прост: бывший богач, старый буржуй, боясь ограбления, стаскивает в одну комнату самые ценные вещи и живет, стиснутый мебелью, статуями, посудой. Его бывший слуга навещает его, приносит ему немного съестного и вынюхивает, где что лежит. Он привлекает шайку для ограбления старика, и налетчики для пущего страху надевают самые фантастические костюмы и на ходулях являются ночью в комнату буржуя. Дикие пляски и трюки, дающие полную возможность циркачам показать свое мастерство.
Слугу играл Жорж Дельвари. Маленький, коренастый, со вздернутым носом, хитрыми глазками, он мастерски делал с места несколько сальто подряд, любил, повернувшись спиной к публике, потешать нетребовательного зрителя смелыми телодвижениями. Словарь его был ограничен, на импровизацию он был не способен, но успешно изъяснялся такими пантомимами. Получал больше всех аплодисментов, считал себя премьером труппы и роли не учил.
К. М. взял на себя и все оформление спектакля. Придумал костюмы. Декорация соответствовала тому ералашу вещей, посуды, бронзы, ваз и прочего, который рос и рос в нашей квартире. Мы даже притащили в театр несколько канделябров, огромный самовар вычурной формы. Многое нашлось и у бутафора, но серебряные подносы, фарфоровые вазы с золочеными горлами и фаянсовый ночной горшок его отца с крышкой, украшенной бутонами роз, мы приносили на каждый спектакль.
К. М. играл буржуя с полным знанием дела. В темном суконном халате с лиловыми отворотами (домашнем), в ночном колпаке, он сновал среди вещей, без конца пересчитывал их, передвигал, громоздил, ронял, подымал, падал и даже делал кульбит, зацепившись за какой-нибудь предмет.
Появлялся слуга, начинались упреки, пререкания, затейливые мизансцены. Слуга уходил, буржуй осторожно проносил вдоль просцениума ночной горшок и заботливо ставил его под кровать, снова считал вещи и укладывался.
Начиналась ночная пляска налетчиков, буржуй умирал от страха и отчаяния, видя, как фантастические плясуны уносят его вещи. Но тут появлялся красноармейский обход, бандиты с вещами были схвачены, все возвращалось на свои места; тут же появлялся комиссар в кожаной тужурке и объявлял, что отныне эта квартира со всеми вещами национализирована как экспонат буржуазного быта и сам хозяин вещей тоже будет экспонатом и одновременно смотрителем музея.
Спектакль кончался дружным хором. Все пели куплеты, сочиненные К. М. на мотив «Соловей-соловей пташечка...». Один Дельвари не пел, он ходил колесом, кувыркался и потешал.
Зрелище было яркое и веселое. Налетчики плясали на ходулях, подкидывая и перебрасываясь пестрыми диванными подушками. «Последний буржуй» шел с успехом и довольно долго.
После репетиций и спектаклей мы обычно сходились на Кронверкском у Ходасевич. Какими-то путями доставали самогон. Все пили. К. М., пожалуй, больше других. Однажды он так напился, что улегся на полу мастерской Валентины Михайловны, загородив себя знаменитыми слонами из папье-маше, которые были до революции присланы Розочке из Сиама. Он ни за что не хотел вставать, когда же его поставили на ноги, закричал фальцетом: «Не троньте меня, я старик-самогон». С тех пор за ним осталась кличка «Самогон»…
…Вскоре в этом доме произошло экстраординарное событие - прием Уэллса. К. М. пригласили как хорошо говорящего по-английски. В этом доме, кроме Марии Игнатьевны, никто английского не знал. Ну и я, как жена, тоже присутствовала. В городе был голод, на улицах не залеживались трупы лошадей - их мгновенно растаскивали голодные люди. Не было ни магазинов, ни рынков, но стол на Кронверкском для такого торжественного случая был роскошный. Его обеспечил сам Родэ. В недавнем прошлом владелец ночного ресторана с певичками «Вилла Родэ», он теперь был уполномочен Горьким вершить распределение пайков в Доме ученых. Мы тоже получали этот паек раз в месяц: две-три ржавые селедки, кулек затхлых размякших сушеных овощей, несколько кусков головного сахара, горсть какой-нибудь крупы, перловой или пшена, и в лучшем случае 1/4 литра льняного масла. Многие завидовали этому пайку. Действительно, это было много по тем временам.
Но Родэ знал, где что хранится, и держал на учете. На столе были даже сардины, разные копчености, кулебяка из белейшей муки и много вкусных закусок, не говоря уже о водке и винах.
Но Родэ на этом не остановился, он взял на себя и художественную часть. Он решил показать британцу всю широту славянской разгульной души и следовал своим вкусам и навыкам.
Для начала в мастерской Валентины Михайловны, где собравшиеся сидели в ожидании ужина, Родэ поместил за «зимним садом», как называли мы нагромождение огромных горшков и бочонков с вечнозелеными растениями, небольшой хор из Певческой капеллы. Сперва они спели «Эй, ухнем!», а потом грянули почему-то «Вечную память». Просто у них это хорошо получалось, и Родэ решил, что Уэллс примет это за народную русскую песню. Мы все вздрогнули, но Мария Игнатьевна, сидевшая рядом с Уэллсом, стрельнула на нас глазами и быстро начала что-то ему объяснять. Сошло.
Потом был ужин. Маленький, довольно плотный Уэллс и за ужином сидел рядом с Марией Игнатьевной. В сером, совсем обычном костюме, румяный, живой и внимательный, он оглядывал всех нас, обилие блюд, и без конца задавал вопросы Марии Игнатьевне. Он тогда и не предполагал, что эта общительная остроумная дама станет в будущем его женой.
А рядом со мной оказался сын Уэллса - тонкий, красивый юноша, ну в точности такой, какими мы знали молодых англичан по открыткам.
К. М. сидел в другом конце стола. Мария Игнатьевна несколько раз обращалась к нему по-английски, он отвечал, и создавалось впечатление, что в этом культурном доме все свободно говорят на английском языке. Но я ни одного слова не знала. Мой сосед томился. Тут я рискнула заговорить с ним по-французски, и он ответил мне. Оба мы говорили скверно, но все же кое-как объяснились.
Мария Игнатьевна радостно закивала мне. Это тоже был хоть какой-то выход из положения. Звали прекрасного юношу не то Джим, не то Джек, что-то в этом роде. Он спросил, всегда ли у нас так ужинают, я ответила, что только в честь приезда знаменитых гостей.
Напротив нас сидела балетная пара - Лопухова и Орлов. Их тоже пригласили. Они были в русских костюмах. Надо было ожидать виртуозного танца после ужина. Но Родэ придумал иначе, видимо, он не мог забыть традиций ночного шантана. И в конце ужина, когда убрали все блюда и использованные тарелки, оставив только бокалы и графины с вином, мы поняли, что наступил момент для чая, в углу столовой баянист заиграл плясовую, Лопухова и Орлов как бабочки вспорхнули на стол и заплясали на белой скатерти. Красные сафьяновые сапожки Лопуховой мелькали меж бокалов с такой ловкостью, словно она только на таких столах и танцевала. А Орлов выкидывал коленца перед самым носом Уэллса, который даже чуть отодвинулся от стола. Но все сошло благополучно. Алексей Максимович хитро улыбался. Мария Федоровна сидела как изваяние. Ни слова, ни жеста. Она ушла к себе, а остальные снова собрались в мастерской Валентины Михайловны и под баян немного потанцевали.
Возвращаясь домой, мы с К. М. назвали этот ужин «Пир во время чумы». Питались мы скудно, и такой ужин был для нас праздником, но какое-то неловкое чувство не оставляло нас. <…> Любили мы бывать на таких сборищах. Но К. М. сказал, что нельзя безответно пользоваться гостеприимством. Тут-то я и обрадовалась возможности начать давно задуманную атаку.
Если не считать этих редких приглашений, мы питались весьма скудно и однообразно. А в огромной проходной столовой стояли сундуки и корзины, полные всякого тряпья, годного на обмен. И мне удалось убедить К. М., что он, как сторож и хранитель семейного наследства, имеет право улучшить наше питание, для чего достаточно пустить на обмен хотя бы незначительную часть салфеток, поварских огромных передников, старых скатертей, покрывал, не нарушая гарнитуров и более ценных вещей, которые можно будет со временем продать для пользы всей его семьи.
И я получила «добро». Я давно приметила двух чухонок, которые бывали в квартирах на нашей лестнице. Когда я показала одной из них большую белую салфетку камчатной выделки, она сложила ее косяком, с волнением повязала на голову и спросила, сколько десятков я за нее хочу. Я сказала - пять! Она не торгуясь отсчитала 50 штук свежих крупных яиц. За другую салфетку я получила банку топленого масла. И дело пошло. Стали посещать нас и другие мешочницы. У нас появились картошка, куски шпига, порой даже свежее мясо или рыба.
К М. ревностно следил за экономным расходованием продуктов. Я старалась относить это рвение за счет его преданности интересам родни, но не могла не почувствовать, что кое в чем он скуповат.
Но безгранично щедр он был на угощение гостей. В те дни, когда у нас были куски сала, мяса или рыбы, а то и мешочек пшеничной муки, мы срочно звали гостей. Приходила Розочка с мужем (Соловей не любил покидать свою тахту), Кример и Мария Игнатьевна, Шкловский, художник В. Лебедев с женой Сарой. Это были друзья Тамары Владимировны, но они автоматически стали и нашими друзьями. Роскошными наши угощения нельзя было назвать, но еды было много, все свежее и по тем временам невиданное.
К М. умудрялся достать вино или в крайнем случае самогон, но в небольших количествах. И тут он пускался на эскцентрические выдумки. Прочитав гостям доклад (в причудливом костюме) о том, как первобытные народы получают алкоголь из собственной слюны, он предлагал лечь всем на ковер голова к голове и пить свою порцию хмельного из блюдца, что способствует более быстрому опьянению. Все устраивались на ковре, блюдца ставились самые красивые, и мы лакали выпивку, а потом устраивались за столом и угощались.
Люди охотно приходили к нам. Принимали мы в большой гостиной, выдержанной в строгом стиле «ампир», увешанной портретами предков, украшенной горками отличного фарфора и «бобиками» с миниатюрами, табакерками и прочим.
Но в двадцатом году такие приемы не могли быть частыми. А в основном жизнь проходила в постоянной переборке вещей (К. М. беспокоился, как бы моль не съела!), добыче продуктов, уборке, стряпне и, главным образом, в репетициях и спектаклях, на которые мы всегда ходили вместе.
<…>
Не было у меня никаких данных, ни основания соприкасаться с великими артистами, поэтами, художниками в высоком плане, но мелочи разные, нескромные подробности их жизни были предметом застольных басен тех, кто стоял к ним близко. А за такими столами мне приходилось бывать часто.
Это был простейший способ развлекать друг друга. Многое я уже научилась принимать без осуждения, многому даже стала следовать, но такое переварить не могла. К. М. участливо объяснял мне, что сам считает провинциальных людей более чистыми, непосредственными и в конце концов даже более нравственными, но в нашей среде больше всего ценится умение себя не проявлять на каждом шагу; умение быть сдержанным, немного скептиком, иногда даже циником, здесь ценится выше, чем провинциальная экспансивность.
Итак, за комплиментом моей провинциальной чистоте и нравственности следовал совет перестроиться на скептический и даже циничный лад. И хотя К. М. стал моим подлинным университетом, он как бы во многом способствовал моему духовному перерождению, но такая перестройка была труднее, чем восприятие всех стилей архитектуры, мебели, живописных школ, музыки, восприятие, укоренившееся во мне и развившее определенный вкус и интерес, особенно к эпохе итальянского Возрождения.
И здесь все это снова слилось с моим восприятием сложности и богатства духовного мира К. М. Ведь именно Италия была для него выше всего. Он бывал там много раз, отлично знал итальянский язык, и не было такого самого маленького провинциального музея или старинной часовни, украшенной фресками знаменитых мастеров, где бы он не простаивал часами. Эти рассказы были для меня откровением, я видела все это с такой отчетливостью, словно бывала там с ним.
И все меня восхищало. Даже то, что наши супружеские отношения довольно скоро стали носить эпизодический характер. Мне казалось это красивым. По молодости и неопытности я не могла тогда понять, что дело тут в большой разнице лет, что муж мой очень бурно провел свою жизнь, много кутил, был близок со многими женщинами, а теперь просто физически уставал от всех домашних трудов, от хождения пешком через Троицкий мост иногда дважды в день - на репетиции утром и на спектакль вечером. Нет, это от меня ускользало, я решила, что именно так должны складываться отношения у людей тонкого вкуса, что привычная близость супругов убивает любовь.
И хотя подчас мне все же бывало обидно, что любовь проявляется так редко, я ничем этого не обнаруживала. Я просто не смела подойти к мужу и поцеловать его хотя бы в лоб. Я всегда немного боялась его.
Когда вечерами, покончив с заданным себе уроком по домашним разборам, К. М. садился к своему бюро и погружался в итальянский, испанский или французские тома по искусству, я за другим столом с жадностью набрасывалась на журналы «Старые годы» и «Столица и усадьба». Их было у нас много. И сколько было у меня там открытий, особенно по старому Петербургу и окрестностям. Прочла я и книгу Лукомского. С передвижниками и «Миром искусства» я познакомилась по отличным монографиям. Мои оценки этих иллюстраций почти всегда совпадали с оценками К. М. Я была пропитана его вкусами.
Труднее было с монографиями по западному искусству. Они все были на иностранном языке. С французским я справлялась, но английский и итальянский были не по моим силам. Репродукции воспринимались точно, многие бывали во французских изданиях, к тому же имя художника можно было сообразить, но хотелось почерпнуть кое-что из текста. Тогда я задавала вопросы. К. М. охотно переводил мне любой абзац, вспоминал, в каком году он любовался оригиналами этих картин, припоминал и изображал жанровые сценки. Такие вечера были для меня праздничными, и я счастливая засыпала за своими шкафами, зная, что К. М. будет работать до поздней ночи.
К. М. очень тосковал без кофе. От него я впервые узнала, что Бальзак работал сутками, поддерживая себя черным кофе. И я стала искать. Я ходила на толкучку, я заговаривала с пожилыми женщинами, имевшими вид бывших аристократок. Они обычно продавали никому не нужные гипюровые воротнички, манжетки, обрезки старого кружева, плюшевые рамки для фотографий и маленькие кофейные чашечки. И случалось, что у таких дам где-то залежался кофе в зернах. Я выменивала это сокровище на крупу, яйца или кусочек сала. И каким счастьем было для меня следить, как священнодействовал К. М. над этими зернами. Он сам их жарил, потом молол в длинной модной мельнице цилиндрической формы, купленной им в Константинополе. И варил кофе с полным знанием этого тонкого дела.
Директором Эрмитажа в те годы был родной дядя К. М. (брат его матери) Сергей Николаевич Тройницкий. Он очень любезно принял нас в своем кабинете. Меня поразила его внешность: и не тем, что он был красив, элегантен, а тем, что он являл собой то, что надо было пони мать под словом «порода». Этой тонкости манер, особой корректности разговора в общении с племянником трудно было поверить, такое можно было увидеть только на сцене, и то, если аристократа играл первоклассный актер. И «дядя Сережа» дал нам особый пропуск в золотые кладовые, куда в то время почти никого не пускали.
Вот мы, насмотревшись на картины, поднимались в этот тайник и любовались ювелирными чудесами. Там однажды мы столкнулись с Александром Николаевичем Бенуа. Он сопровождал своих друзей. О нем я много слыхала от К. М., читала его статьи, были у нас издания с репродукциями его прелестных рисунков и картин. Я представляла его неприступным, важным мастером. А оказался он живым, общительным, остроумным маленьким весельчаком, с которым сразу чувствуешь себя просто. К. М. засмеялся, выслушав мое суждение о Бенуа.
- Да, - сказал он, - это тебе не богема, это подлинно светский человек. Чертовски умен и живопись знает, как никто у нас...
Была у К. М. страсть - аукционы. Они устраивались на Большой Морской в помещении «Общества художников». Накануне мы ходили на осмотр. К. М. высматривал старый портретик или небольшой натюрморт, что-нибудь из фарфора. На следующий день шли торги. Я устраивалась подальше и никак не могла понять, как К. М. успевает следить за аукционистом и за теми из публики, кто набивает цену. Но К. М. назначал себе «потолок», дальше которого не шел, как бы вещь ему ни нравилась. Но если ему удавалось купить то, в чем другие не разобрались, он был в восторге. На одном купленном натюрморте в Эрмитаже отмыли подпись неплохого голландского художника Фейта.
Из Народной комедии К. М. перешел в Музыкальную комедию Марджанова. Там еще шли оперетты с участием Монахова, перешедшего вскоре в драму. Там тогда начинала свою карьеру замечательная певица Тер-Данильян. К. М. ставил «Похищение из Сераля». Ходить на репетиции и спектакли было ближе.
Жизнь моя до того была переполнена впечатлениями, встречами с замечательными людьми, домашними делами, самообразованием и стремлением узнать как можно больше и скорее, что необходимо знать жене Константина Михайловича, что я не задумывалась о будущем, о том, что у меня нет специальности, что я только жена своего мужа. Мне казалось, что моей жизни не хватит, чтобы догнать его, и что другого дела у меня не может быть.
Бывали, однако, и тяжелые дни. Бывали дни, когда мы не разговаривали и я с ужасом думала, что всё кончено. Это чаще всего случалось, когда я грешила против «хорошего тона». Были у него две тетушки, старые девицы, смолянки. Они были княжны Гагарины, какие-то родственницы его матери. Эти две некрасивые девицы из обнищавшего рода бывали в прошлом у Миклашевских на званых обедах. К. М. говорил, что родители не могли не использовать возможность сказать за обедом лакею: «Предложите княжне еще пломбиру». К. М. даже изображал это с присущей ему склонностью немного утрировать. Но все же они были родственницы, очень бедствовали, и К. М. приглашал их к нам на подкормку.
Я старалась изо всех сил, жарила котлеты, сырники и все, что можно было, из имеющихся продуктов. Эти две старушки - Катя и Варя или, как их называл К. М., «Кать-Варь», - были похожи на маленьких тощих птиц. Старшая Катя, немного важная, круглоглазая, походила на сову - круглое лицо, торчащие ежиком коротенькие седые волосы, носик крючком. А Варя походила на заживо общипанную курицу - длинная жилистая шея, всегда полуоткрытый беззубый рот. Мне было очень жаль их. И хотя я вне всякого сомнения воспринималась ими как неподходящая пара их родовитому племяннику, но воспитание, полученное в Смольном, и мое радушие обязывали их быть приветливыми. К тому же они были поглощены едой, сказочной по тем временам. А я все угощала и угощала. Я говорила:
- Съешьте еще оладушек, вот я налью вам еще чаю покрепче, и возьмите оладушек, они еще теплые.
Они ели оладушки, пили чай внакладку, но переглядывались. После их ухода К. М. был молчалив и надут. Я не могла понять, в чем дело. Ведь Кать-Варь ушли довольные и унесли с собой оставшиеся котлеты и оладьи, сахар. Я спросила - что случилось? К. М., взглянув на меня зло и переходя на «вы», спросил:
- Неужели вы никогда не слыхали, что гостям неприлично говорить «съешьте»?
- А как надо?
- Надо говорить «скушайте».
- Ну знаете, - отвечала я, - моя мама всегда смеялась, когда мой кузен Миша кричал, снимая в прихожей пальто: «Тетя Маруся, я сегодня еще ничего не кушал, дайте мне что-то в рот».
Но рассмешить К. М. в таких случаях мне не удавалось. Разгорался спор, я срывалась и уходила из дому, гуляла по набережной и плакала. Вот из-за пустяков мы могли несколько дней не разговаривать. Но потом мирились, И опять все шло хорошо…
…Мы часто ходили в филармонию. У К. М. была коллекция партитур. Он брал с собой нужную и следил по ней за музыкой. Я хорошо читала ноты и тоже иногда следила. Музыку я любила с детства, но дальше маминого исполнения Шопена, Мендельсона, Бетховена мои знания не шли. Если бы не К. М., я осталась бы на том уровне. А тут мне открыли Скрябина, Рахманинова, Вагнера и концерты, и симфонии уже знакомых мне композиторов.
Сверх всего надо было быть примерной хозяйкой. К. М. не выносил пыли на мебели, разбросанных вещей, и я старалась. Старания привели к потрясающему открытию. Как-то я решила привести в порядок прекрасное бюро К. М. красного дерева начала эпохи Александра 1; его крышка откидывалась на модных полукругах, открывая ящички и ниши. Между центральными полочками и боковыми ящичками находились слегка выпуклые столбики, а под всем этим углубление по всей длине бюро, К. М. забрасывал туда свои бумаги.
Я вытащила их и тщательно вытирала тряпкой, смоченной в скипидаре, это ущелье красного дерева, при этом зацепила тряпкой какой-то штифтик, сильно дернула, и, о ужас, со скрипом выскочил один из столбиков и склонился над столом. Я похолодела - испортила любимую вещь К. М.! Но тут зашел К. М., увидел всё и сказал: «Фу ты, как я мог забыть, что тут есть потайной ящик». Он вынул узкий ящичек, скрытый за этим столбиком, и стал вынимать оттуда завернутые в замшу пакетики. На столе появились: толстый массивный жгут, свернутый из нитей отборного жемчуга; по его концам были башенки, усыпанные рубинами, из них свисали кисти всех этих жемчужных нитей. Там были браслеты, броши, серьги, кольца, колье, булавки для галстуков и два плоских портсигара - платиновый и золотой.
К. М. узнал вещи отца, матери, сестры, брата. Он признался, что, получив драгоценности от Жуковских, понял, что это не все, но не посмел спрашивать. Стало понятно, что кто-то из семьи, уезжая, набил тайник в бюро драгоценностями. К. М. сложил их снова в ящичек и поставил его на место. За несколько дней до этого он получил письмо от младшего брата из Берлина. Вадим писал, что не может никак устроиться, а старший брат и сестра живут в Ницце в большой нужде. К. М. тяжело вздохнул: люди голодают, а здесь лежат такие ценности…
…В своих письмах мама часто спрашивала у меня, почему я ничего не пишу о нашей свадьбе. Я заполняла свои письма описаниями концертов, музеев и словно забывала о такой «мелочи», как наша свадьба, каковой, впрочем, и не было.
Мы зарегистрировались вскоре после приезда из Одессы в загсе, который помещался в одном из окошек почты на Литейном. А нужной моей маме церковной свадьбы так и не было. Мама пошла на хитрость. Она написала, что отец хочет приехать к нам полюбоваться на нашу жизнь. Я поняла, что больше всего он захочет полюбоваться нашим брачным свидетельством. Тогда К. М. пригласил Валерьяна Чудовского и Жака Израилевича быть нашими свидетелями, договорился с пастором лютеранской церкви на Фурштатской улице, и нас обвенчали в приделе за алтарем (теперь там экран кинотеатра «Спартак». Для этого случая К. М. вынул из тайника обручальные кольца своих родителей. Отец так и не приехал, а я впоследствии разошлась с К. М. по гражданским законам, но этот брак оставался не нарушенным…
…А тут пошли страшные дела. Был расстрелян Гумилев. Это потрясло всех наших, а К. М. навело на самые черные мысли. Во всех анкетах он не писал, что был офицером царской армии, его как бы прикрывала театральная деятельность, преподавание в институте Зубова... Но иногда на улице или на диспуте он узнавал своих бывших солдат. А его внешность - раз увидев, его нельзя было забыть. Он опасался, что кто-нибудь опознает его и выдаст.
К счастью, во время войны 1914--1917 годов он носил бородку и усы, что скрывало его выпирающие зубы и срезанный подбородок. Но форма его черепа, движения, легкая с наклоном в сторону походка оставалась та же. И он решил положить все силы на то, чтобы вырваться, уехать во Францию и вручить своим спасенные ценности. Об этом решении знала только я. К. М. ушел из театра Марджанова и без конца сортировал вещи, прикидывая, что можно продать, записывал, вычислял, был угрюм и озабочен…
А нэповская жизнь все разворачивалась. Открылись рестораны, кафе, кондитерские, не говоря уже о магазинах, которые поодиночке раскрывали свои двери в Гостином и Апраксине, так что надо пройти ряд запыленных, мутных витрин, чтобы попасть в полутемную небольшую лавку отважного купца, сохранившего в своих тайниках еще французские либерти, маркизеты и файдешины. Начали работать частные сапожники, и мне даже удалось выклянчить у К. М. серенькие замшевые сапожки до колен, на шнурках с лакированным черным носочком - чудесную модель лучшего сапожника на Морской, заодно и лакированные лодочки на французском каблуке, о которых мечтала еще с гимназических времен. К. М. был туговат на такие расходы, но обувь нельзя было добыть иначе, как у сапожника, в остальном я устраивалась сама.
По нашей лестнице, этажом ниже, жила бывшая камеристка бежавшей княгини - Эмма Ивановна. Она как-то заходила к нам, заглянула в кухню и остолбенела: несколько рядов длинных полок были загромождены медной посудой, куча наборов от самых маленьких кастрюлек до огромных рыбниц, куда можно было загнать чуть ли не осетра. Эмма Ивановна задумала открыть особенное, как ни у кого, кафе-ресторанчик для изысканной публики с ей одной известными закусками и горячими блюдами. Именно такая посуда ей была нужна: она долго сохраняла жар.
Эмма Ивановна повела меня к себе. В квартире были уже новые жильцы, но Эмме Ивановне оставили небольшую комнату. Эмма Ивановна открыла ящики комода, они были набиты спорками 139 лучшего французского пан-бархата, отрезами шелка и легкой шерсти, лентами, гипюром, кружевами, перьями и прочим княжеским добром, вплоть до стекляруса и блесток. Я пошла на товарообмен. За сотейники, кастрюли и сковороды я получила несколько кусков шелка, шерсти, бархата, а за два больших чайника и медный куб с краном Эмма Ивановна согласилась соорудить мне наряды из этих чудесных тканей.
К. М. был удивлен моему проворству. Но громоздкая медная посуда не имела спроса, так что мои туалеты были добыты почти задаром. А спрос имели хорошие сервизы, ковры, портьеры (гобеленовые), картины, бронза, фарфор. К. М. осмотрительно продавал эти вещи преимущественно приезжающим в Петроград латышам и эстонцам, приводил их Жак (за проценты), он всюду проникал, он все знал.
Продавая семейные вещи, К. М. стремился на вырученные деньги (покупатели приносили их в чемоданчиках, это были еще «миллионы», которые мне приходилось пересчитывать) приобретать портативные ценности для провоза их за границу. Жак вынюхивал, у кого что сохранилось, и водил К. М. смотреть.
Но К. М. был осторожен, ведь дело шло об общем достоянии семьи и он хотел действовать наверняка. Под залог или под честное слово (в такие случаи вещи эти продавали «бывшие», они знали, что К. М. «из их круга») картины или миниатюры приносили на два-три дня к нам. К. М. приглашал на роскошный обед А. Н. Бенуа и Яремича -лучших знатоков старинной живописи. Мы с Машей разбивались в лепешку, измышляя и осуществляя изысканное угощение. К. М. вручал нам кулинарную книгу Молоховец, отмечая в ней желаемое.
А. Н. Бенуа розовел от вкусной еды, благодушно беседовал, Яремич налегал на спиртное и помалкивал. После кофе экспертов приглашали в гостиную, где на мольберте стояла картина или на бархатной подушке лежала миниатюра. Эксперты долго смотрели, вертели, изучали холст с левой стороны, дерево подрамника, для исследования миниатюр К. М. предлагал сильные лупы. Посовещавшись, они изрекали свое заключение - стоящая вещь, подлинная или копия, подражание, работа ученика данного мастера и т. п.
Таких обедов было несколько. К. М. приобретал одобренные картины. Глаз А. Н. Бенуа не ошибался. Одно из таких полотен К. М. впоследствии продал музею в Гааге.
Мне было поручено высматривать мелочи. Я ходила по вновь открытым антикварным магазинам, присматривалась к старинным табакеркам, флакончикам, подвескам. Случалось, что такие мелочи лежали и в витринах часовых мастерских. Я уже отлично разбиралась в клеймах старинного фарфора, определяла век с одного взгляда. По моим следам шел К. М. и кое-что покупал.
Все это было хлопотливо, утомительно, мы изнемогали в плену вещей. Вещей, которые не были нашими, которые надо было путем продажи обменять на другие, беречь, даже прятать и умудриться доставить их родне.
Отдушиной был театр. Не наш, петроградский, а московский. Мы несколько раз ездили в Москву на премьеры к Таирову и Мейерхольду. Это было праздником. Но самым замечательным, неизгладимым был спектакль Вахтангова «Гадибук» в театре «Габима». Не понимая ни одного слова, мы были не увлечены, а буквально вовлечены в этот спектакль и сошлись на том, что никогда еще не видели ничего более талантливого и предельно театрального. К. М. сказал, что лучшего и быть не может, что после такого спектакля он чувствует себя пешкой. Потом этот театр приезжал в Петроград, мы снова пошли и были в той же степени потрясены.
Но такие поездки были редкими. Измотавшись за день, мы белыми ночами лежали, читали, прихлебывая кофе. Раз или два в месяц бывали в ночном ресторане-клубе, который в какой-то мере следовал традициям «Привала комедиантов». Помещался он на Невском, в квартире артиста Ходотова, и назывался «Вольные каменщики». В прихожей был устроен гардероб, оттуда сразу попадали в большой зал, где стояли покрытые белыми скатертями столики и была небольшая эстрада.
Собирались там после спектаклей и концертов «свои»: актеры и певцы еще со следами грима на лицах, конферансье, куплетисты, режиссеры, художники. На эстраде выступал любой, кто хотел, на потеху друзей. Где-то в конце огромного коридора была кухня, откуда приносили паровую осетрину, шашлыки, отбивные, салаты (за деньги, конечно), вина отпускались тут же, в одном из углов зала был как бы бар. Было весело, непринужденно. Не обходилось и без «фармацевтов» - так издавна называли скромных меценатов, которые были готовы без конца угощать, лишь бы находиться в артистической обстановке.
А Жак приводил туда Дерзибашева - чекиста с дикой кавказской внешностью. Он и к нам его приводил. Я его немного побаивалась. Он почти не разговаривал, сверкал глазами, черными, злыми, много пил, а когда все смеялись, он как-то механически раздвигал тонкие яркие губы и обнажал мелкие зубы, которых казалось слишком много. Этот Дерзибашев помог К. М. получить в 1923 году разрешение на поездку в Германию.
К. М. собирался очень обдуманно. В Берлине был в то время его младший брат Вадим, и через него можно было передать часть ценностей сестре и старшему брату Илье, которые бедствовали со своими детьми на юге Франции. Да и Вадим предельно нуждался. Кроме знания языков, он ничем не мог пригодиться, а таких среди эмигрантов было большинство.
Был у К. М. бритвенный помазок, довольно облезлый, но с металлической ручкой, которая отвинчивалась. Ручка была полая, К. М. уложил в нее бриллианты из серег матери, довольно крупные, растопил стеарин, подмешав немного туши (чтоб на всякий случай был грязный вид - пояснил он), залил все остальное пространство этой ручки и намертво вкрутил в нее помазок Несколько камней из колец были хорошо упрятаны в другие невзрачные мелочи. Сам он был одет более чем скромно, так что никому не могло прийти в голову, что этот человек везет своей родне целое состояние…
…Пробыл К. М. в Берлине два месяца. Ко дню его приезда мы с Машей сделали генеральную уборку и напекли и наварили все самое вкусное. Я поехала встречать мужа за час до прихода поезда. Волновалась и радовалась ужасно. Показался вдали паровоз, все четче слышался шум колес и все сильнее билось мое сердце. К. М. соскочил на перрон легко, бойко. Подбегая ко мне, он выхватил из внутреннего кармана пальто большой серо-черно-оранжевый шарф из шелкового трикотажа и, размахивая им, как в «Принцессе Турандот», он обкрутил его вокруг моей шеи. Публика обратила внимание, некоторые смеялись. Меня это смутило. Я ждала не театральной обдуманной встречи. Это был его первый заграничный подарок, но к чему такая поспешность?
Мы сели в пролетку , поехали домой. Он сразу спросил:
- Ну как твои друзья-приятели? Романчик завела?
- Что ты? - от изумления у меня даже голоса не хватило, я спросила почти шепотом.
- А жаль! Мне было бы легче. Понимаешь, я там увидел Розочку как бы новыми глазами и вроде сошел с ума...
Ничего не отвечая, я сгорбилась. Наверное, я очень побледнела. К М. взглянул на меня озабоченно, схватил за руку и стал успокаивать:
- Ты не думай, ничего такого не было, я просто молюсь на нее, ну как на икону...
Еще не легче. Никогда он не молился, ни в бога, ни в черта не верил, и вдруг именно Розочка стала для него иконой. Розочка, о которой он до отъезда говорил всегда небрежно, даже с некоторым цинизмом. Это было настолько нелепо, что даже немного успокоило мое смятение. Поднялись мы к себе молча. Не такой встречи ждала я. Но К. М. стал вынимать из чемодана подарки мне и Маше.
Появились прелестное летнее пальто, черная лакированная сумка на красной сафьяновой подкладке, замшевая шапочка в цвет пальто, перчатки с бахромой, все это, невиданное у нас, так и кричало о Западе. А потом пошла целая батарея малюсеньких пробных бутылочек всевозможных ликеров и увесистые плитки швейцарского шоколада. Нет, все же он думал обо мне, он хотел меня порадовать, удивить.
Поскольку ничего «такого» не было, а сомневаться в правдивости К. М. мне и в голову не приходило, то чего беспокоиться? Ведь я сама без конца убеждала его, что Валентина Михайловна самая интересная, оригинальная, совершенно своеобразная и талантливая женщина. Ну вот в той заграничной обстановке он наконец и раскусил, понял, что нечего было фыркать, что общение с ней дает очень многое. Тем более Розочка еще на месяц-полтора осталась у Горького, а мы с К. М. должны сразу поехать в Одессу, он обещал мне это перед отъездом.
Я три года не видела родителей. Он забудет эту блажь, и не о чем тут беспокоиться. И мы поехали в Одессу. Мы уезжали на Большой Фонтан, я водила К М. в монастырский сад, на свои любимые места над морем по дороге к даче Ковалевского. Мы лежали в душистой траве под моим старым дубом, купались на безлюдном берегу среди моих любимых скал, образующих как бы отдельные комнатки. К. М. был более ласков и даже горячее, чем в первые месяцы нашего брака. И никаких разговоров о Валентине Михайловне не было.
А вернувшись в Петроград, мне пришлось лечь на несколько дней в больницу, это был уже второй аборт. Я снова, как и в первый раз, умоляла, плакала, настаивала на моем праве родить ребенка, но К. М. был неумолим. Ведь теперь мы должны все силы положить на то, чтобы уехать во Францию, денег у нас будет мало, львиная доля достанется братьям и сестре, устроиться там сразу очень трудно, сами мы все перенесем, но с ребенком спешить нельзя, это нас свяжет, а ребенок может не вынести трудных условий. Пришлось покориться…
…Шли недели за неделями. К. М. энергично готовился к отъезду, наметив его на лето 1924 года. Шла беспрерывная продажа имущества и покупка разных небольших картин и антикварных мелочей, имевших валютную ценность. С Жаком всякие дела К. М. прекратил, уличив его в какой-то комбинации. Только я помогала. Мои и его вкусы теперь совершенно совпадали, я первая ходила по адресам, чтоб К. М. зря не терял времени (он продолжал читать лекции в Институте).
А вечерами мы бывали у Валентины Михайловны или всей компанией ходили к Кримерам, у которых теперь была роскошная квартира на набережной, совсем близко от нас. Иногда ходили все в театр, изредка в ресторан «Донон».
К. М. все млел, Розочка не обращала на него внимания и была подчеркнуто нежна со мной. Дидрихс хмурился, все остальные переглядывались, ощущали неловкость, а мне было горько и стыдно.
Я решилась на откровенный разговор с Валентиной Михайловной. Я зашла к ней днем, когда она была одна дома, и сказала, что ничуть не удивлюсь тому, что К. М. так влюблен в нее, она этого заслуживает. Но мне невмоготу, я решила уйти от него, мое положение невыносимо. Я не смогу больше бывать у нее, так как К. М. приходит к нам ежедневно, а я ухожу, чтобы не видеть его, постараться отвыкнуть, проверить, смогу ли я вообще жить без него. Прошу верить, что люблю ее по-прежнему, ни в чем ее не виню, я сама бы влюбилась в нее, будь я мужчиной…
…Утром я уложила свои вещи в небольшой чемодан, завернула в одеяло подушку и попросила Машу помочь мне уложить все на салазки. Но К. М. сам снес вещи и сам заботливо уложил и укрепил веревкой. Мы с Машей дотащили салазки до моей новой квартиры. Я не оборачивалась, но я ждала, что муж догонит, схватит за руку, отведет домой. Но этого не случилось…
…Но вдруг все изменилось. Прибежала Маша, сказала, что К. М. сорвался с площадки трамвая, ему оторвало два пальца на правой руке, он ничего не может делать и просит вернуться, помочь ему. Я помчалась домой.
К. М. встретил меня так, будто меня не было дома не два месяца, а всего двадцать минут. Он был желтый, жалкий, заросший рыжеватой щетиной. Права рука была подвязана старым кухонным полотенцем. Оказалось, что пальцы не были совсем оторваны, их удалось пришить, но рука болела, надо было делать перевязки и вообще помогать на каждом шагу, так как человек практически остался без правой руки.
Я занялась наведением порядка, все было запущено. Машу К. М. к своим книгам, столам, вещам не подпускал. Моя комната стояла нетронутая, как я ее оставила. Нашла в ящике комода кусок черного шелка, сделала косынку для руки. Вымыла горячей водой левую руку К. М., послала Машу за парикмахером, который потом через день приходил брить К. М. Научилась делать перевязки. Я была дома, я оказалась необходимой, я боялась верить этому счастью.
А Валентина Михайловна гостила в это время у отца в Москве. Никаких разговоров о ней у нас не было.
А счастья и не было. Розочка вернулась из Москвы, узнала о моем возвращении и через К. М. передала просьбу снова быть у них. Я никак не могла решиться, но они как-то всей компанией зашли к нам, провели вместе вечер так, как будто мы никогда не разлучались. И все пошло по-старому.
«Каменщики» у Ходотова закрылись, но на 7-м этаже огромного дома на Бассейной открылись «Ваятели масок», где мы стали бывать. К. М. не имел уже такого несчастного вида в присутствии Валентины Михайловны, но всегда старался сесть с нею рядом, был очень предупредителен. Она, как и раньше, делала вид, что ничего не замечает...
…К. М. не было дома, он ушел в институт читать лекцию. Я уложила чемодан, оставила на его бюро записку «Уезжаю в Одессу», попрощалась с Машей и отправилась на вокзал….
Родители мои знали, что мы собираемся за границу. Они считали, что я приехала попрощаться. Все соседи и знакомые уже знали, что их дочь уезжает с мужем в Париж. Мама хотя и опасалась, что это разлука навсегда, но была горда: я не обманула ее надежд, сумела создать себе блестящую жизнь. И не могла я сразу обрушить на ее голову свою трагедию. Ни мужа, ни Парижа, и вообще ничего. Даже моей полутемной комнаты в этой убогой квартире у меня не будет: нуждаясь, они сдавали ее. Пришлось спать в столовой, на все той же клеенчатой кушетке, которая была еще на Успенской улице. Но армянских подушек тоже уже не было, их продали. И пианино продали, квартира наполовину опустела. Нужда вопила из всех углов. Еду готовили на керосинке, старой голубой керосинке Герца на два фитиля, которую я знала с первых дней своей сознательной жизни. Керосин экономили, за ним приходилось выстаивать большую очередь. Да и за всем решительно были очереди.
Я приехала без предупреждения, в доме было пусто, даже сахару не было. В первые дни я потратила все бывшие при мне деньги, а потом стала продавать вещи. Взяла я с собой немного, да и особенно брать-то было нечего. Ведь заявления на паспорта и визы были уже давно поданы, мы знали, что разрешение будет. Зубов оформил К. М. научную командировку на год для занятий в Луврской библиотеке, необходимых для второго тома его работы о «Комедии дель арте»итальянском театре импровизаций. И мы продали свои осенние и зимние вещи и многое другое, решив, что вскоре оденемся в Париже…
…Ждать долго не пришлось. К концу первой недели моего пребывания в Одессе пришло письмо от К. М. Он писал, что было правильно поспешить с прощальной поездкой к родным, но все же нужно было обговорить, взять денег, может быть, кое-что из оставшихся еще вещей. Писал так, словно ничего не произошло. Я ответила трагическим письмом: уехала навсегда, от былого чувства к нему не осталось ничего... Писала, заливаясь слезами. Он ответил большим письмом. Он знает, что виноват. Но такая вина поправима, он не может оказаться подлецом, он не уедет без меня. Мы вместе недоедали, мучились с этим проклятым имуществом и вместе должны пытаться устроить свою жизнь по-новому. Он ничего от меня не требует, я буду жить как захочу, но без меня он не уедет. Одновременно с письмом он высылает мне деньги, он знает, что я с собой ничего не взяла…
Мое письмо было сухим: я поеду с условием, что он больше не будет считать меня своей женой. Перевод пришел на довольно крупную сумму. Я купила билет, все остальное отдала маме. Прощание было спокойным. Я убедила маму, что обязательно вернусь, командировка дана на год, ну, может быть, ее немного продлят, но я вернусь.
Ехала я в муках самоанализа. Как нелепо повторялась схожая ситуация. Четыре года назад я уезжала из Одессы с человеком еще совершенно чужим, пусть интересным, талантливым, но нелюбимым. Уезжала, чтобы оказаться в Петрограде, чтобы вырваться из нетерпимой домашней обстановки. А теперь? Теперь еду к этому же человеку, который вновь стал нелюбимым, еду, чтобы оказаться в Париже. Как отказаться от Парижа, о котором все эти четыре года было столько бесед и мечтаний? У К. М. была пропасть книг, путеводителей, красочных изданий. Он знал Париж вдоль и поперек. А главная беда в том, что нет у меня подлинной любви к своей семье, отношения с родителями всегда были внешними - ни доверия, ни желания открыться, ни чувства, что это мой дом. Почему это так? Почему нет у меня этого основного, самого дорогого чувства? Скорее всего потому, что в моей семье никогда не было ладу. Я знала, что родители любят меня, но друзьями моими они никогда не были. Я редко лгала, но скрывала от матери все начиная с семи-восьми лет. Так куда же мне деваться? Сейчас была одна возможность - Париж. Заманчивая возможность, феноменальная возможность. Париж - центр мира, туда едут со всех концов в надежде устроить свою жизнь. Устроить или погибнуть? Эх, там видно будет, а пока жить там, пройти по всем улицам, площадям, набережным, знакомым по литературе и по книгам К. М.! Четыре года назад я уезжала, не веря в чудо: я увижу Москву и Петроград. Теперь передо мной новое чудо - вся Франция!
Дома уже все было готово к отъезду. Квартиру К. М. предоставил Радловым. В квартире оставалось все, что не нашло сбыта, а также семейные портреты, которые К. М. не хотел продавать. За несколько дней до нашего отъезда К. М. встретил на улице Осипа Мандельштама с женой. Они устраивались на новой квартире, у них не было никакой обстановки. Он привел их к нам и предложил взять, что им подходит. Они взяли разные вещи, особенно их привлек умывальник серого мрамора и большой фаянсовый таз в цветах. Мне почудилось, что Осип Эммануилович смотрит на эти вещи, как на осколки ушедшей эпохи, может быть, они напомнили ему его детство? Такие вещи бывали в начале века во многих домах.
Пароход стоял у Васильевского острова. Все ценности и свернутые в трубки картины К. М. снес накануне капитану. Вещей с нами было очень мало. Меня беспокоила судьба моей любимой персидской шкатулки, инкрустированной снаружи медной проволокой и слоновой костью, а внутри украшенной прекрасными миниатюрами, наружу выдвигался ящичек с отделениями для мелочей. Правда, миниатюры К. М. заклеил какими-то вырезками из журналов, а в антикварности инкрустации досмотрщики не разобрались: выдвинули ящичек, увидели пудру, помаду, флакончики духов, шпильки и, смеясь, вернули мне.
Я впервые оказалась на настоящем большом европейском пароходе. С этого момента начались чудеса и открытия. Я перебегала с носа на корму, я не могла определить, откуда интереснее наблюдать кипение волн и брызги пены. На палубе всюду стояли шезлонги, плетеные диванчики, каюта показалась мне роскошной, впервые я увидела подлинный комфорт. Конечно, в Одессу приходили замечательные иностранные пароходы, но мне ни разу не привелось побывать на них. Я уже была в Европе!
К. М. предложил мне посмотреть на ритм машинного отделения. Он нашел место, откуда можно было наблюдать слаженную, удивительно четкую и быструю работу рычагов, колесиков и всего того, что там стучало и блестело.
Отношения наши сложились легко. Мы остались верными товарищами, ни слова о недавнем прошлом. Мы были в новых условиях и говорили о том, что сейчас нас интересовало. Только в Штеттине, в ожидании поезда на Берлин, он сказал мне, что теперь, когда я не имею причин ревновать, я должна при встрече с Валентиной Михайловной, если она окажется в Париже, держать себя просто и дружелюбно…
…В Кельне мы вышли на платформу, продавщицы в синих косынках предлагали разную парфюмерию. К. М. купил небольшой флакон одеколона. И я впервые уразумела точное значение этого слова - кельнская вода! Так французы окрестили эту освежающую туалетную воду с ненавязчивым и приятным запахом. Весь мир усвоил это название, и мало кто знает, что оно в точности значит. Я пользовалась потом лучшими французскими и английскими одеколонами, но запах кельнского остался в моей памяти как самый лучший именно потому, что его почти и нет.
В Берлине мы провели около недели, ждали французскую визу. Остановились мы в очень скромной гостинице, и, хотя было лето, на кроватях лежали поверх одеял перинки и к ночи горничная в белоснежном крахмале внесла грелки и положила их под перинки. Мы ходили по городу, заходили в пивные, К. М. предупреждал меня, что будет заказывать пиво то с баварским акцентом, то с каким-то другим. И кельнеры задавали ему вопросы, некоторые оказывались якобы земляками.
Ни в театры, ни в музеи мы не заходили: немецких денег у К. М. было очень мало и вообще он, вступив на европейскую землю, стал предельно экономным. Он знал, что устроиться будет очень трудно, и боялся оказаться в крайней нужде…
Мы остановились в Латинском квартале в очень скромной и дешевой гостинице на набережной, но вокруг - старый Париж. На противоположном берегу Сены - Лувр, направо виднеются башни Нотр-Дам, рядом, на парапете Сены, ящики букинистов. Конечно, здесь много, много раз рылся в книгах Анатоль Франс. А в двух шагах бульвар Сен-Мишель с бесчисленными террасами ресторанчиков, кафе, бистро, где галдят студенты всех цветов кожи.
Пообедали мы в одном из самых дешевых ресторанчиков за общим столом, любой обед стоил один франк. С нами обедал младший брат К. М. - Вадим. Я знала его еще в Одессе. Он сказал брату, что для первого раза надо было меня угостить настоящей французской кухней. К. М. сухо заметил, что сперва надо стоять на обеих ногах, а пока мы висим в воздухе. А мне и этот обед понравился. Небольшой, но сочный бифштекс с салатом «крессон», которого я никогда не ела и не видела, потом тоже впервые увиденный артишок, за который я принялась после того, как увидела, как расправляются с ним К. М. и Вадим, и, наконец, небольшая порция очень вкусного крема, посыпанного толчеными сухариками. К обеду полагался еще небольшой графинчик легкого белого вина.
Официанты, или, как их называли, «гарсоны», работали с быстротой автоматов, но улыбались приветливо и, несмотря на предельную тесноту, ни разу никого не задели ни рукой, ни обязательной салфеткой, смахивающей крошки. Ничего лучшего я не могла себе представить.
Вечером мы пошли в «Ротонду» на свидание с Эренбургом. С ним К. М. познакомился в предыдущую свою поездку в Берлин, у него тогда было письмо Гриши Козинцева. Эренбург был женат на сестре Гриши.
Эренбург сидел за столиком в распахнутом пальто, растрепанный и весь какой-то неряшливый, а рядом суетилась чистотой, белизной, холеностью его жена Люба. Фамильное сходство с Гришей сразу замечалось, но Люба была куда красивее. По моде стриженные черные густые волосы отливали синевой и были зачесаны назад с особой тщательностью, все в этом лице было как бы выточенным, все было изящно, законченно и безупречно, это был идеальный образец семитской красоты библейских времен, но выражение было холодным и даже немного надменным.
За столиком Эренбурга было много людей: Эльза Триоле, совсем не похожая на свою сестру Лилю Брик, скульптор Цадкин, натурщица-мулатка (мне Люба тут же доверительно шепнула, что Эренбург за ней ухаживает) и несколько молодых художников-эмигрантов - Грановский, Воловик и Терешкович. У Ильи Григорьевича был обычай: приезжающих из России немедленно знакомить с злачными местами старого Парижа. Он и нас повел в разные кабачки и танцульки, ограничиваясь, правда, только районом Монпарнас. С нами пошла и Эльза. Она, в противоположность сестре, не обладала яркой внешностью: маленькая, светленькая, довольно миловидная, но не бросающаяся в глаза, она не обращала на себя внимания сразу, но стоило с ней заговорить, всмотреться в нее, как не оставалось сомнения в том, что это «высший класс» - женщина рафинированная, знающая себе цену, остроумная, находчивая, стремящаяся нравиться всем и каждому.
Вся эта компания, неожиданные для первой встречи информации Любы, разговоры, перескоки с темы на тему мне напомнили Кронверкский. Но хорошо, что это был не чей-то дом, это был Париж, Монпарнас, «Ротонда», куда можно было ходить когда вздумается, ни с кем не считаясь.
Вот так и потекла моя жизнь. Днем я бродила по городу, вернее, по Латинскому кварталу, заходила в Собор Парижской Богоматери, поднималась на хоры, наблюдала богослужение, слышала орган и чудесный хор. Потом сидела под каштанами острова Сен-Луи.
Встречалась с К. М. все в том же ресторанчике, где мы вместе обедали, у меня своих денег не было даже на автобус. В другие дни я гуляла по Люксембургскому саду, очень любила площадь Одеон, старинный театр с колоннами напоминал мне Петроград. Или спускалась по горбатой старинной улочке до кружевной церкви Святой Женевьевы, заходила в нее.
А К. М. в это время рыскал по городу. Брат моей подруги Мэри Александр Михайлович дал нам письмо к своему товарищу по Тенишевскому училищу, который давно эмигрировал и теперь работал администратором в одной из парижских кинофабрик. Вот его К. М. и разыскивал. Вечера мы проводили в «Ротонде» с компанией Эренбурга. Столик Ильи Григорьевича в «Ротонде» был точкой, куда приходили литераторы, критики, издатели, художники, скульпторы, поэты, путешественники и вообще приезжие из разных стран Европы и даже из-за океана, не говоря уже о постоянных жителях Парижа, причастных в основном к левому искусству, и приезжающих писателях из Советской России. Все хотели о чем-то его спросить, что-то поведать, просто познакомиться. Все карманы Ильи Григорьевича были набиты газетами, журналами, брошюрами, огромный желтый портфель, туго набитый книгами и рукописями, стоял под его стулом...
…К. М. разыскал администратора, вручил ему письмо. Тот особой радости не проявил, но, видимо, не хотел оказаться глухим к просьбе товарища школьных лет. Он сказал, что сейчас время отпусков, что ателье стоит на ремонте, все съедутся не раньше начала сентября, и написал на своей визитной карточке адрес загородного павильона.
К. М. решил, что теперь у нас вполне есть время съездить в Ниццу для свидания с сестрой и старшим братом и там произвести наконец раздел того, что он привез. Если по пути из Одессы в Петроград я играла роль жены будущего мужа, то теперь в Ницце надо было изображать жену бывшего.
Но, к счастью, на меня почти не обращали внимания. Были вежливы, первой наливали суп за обедом, но разговоров со мной не вели. У них много было о чем переговорить. Гагарины доживали крохи бывших княжеских капиталов. Жили они в собственном двухэтажном домике в Ницце, и это им казалось чудовищным. Хуже жил старший брат Илья. Этот бывший блестящий кавалергард, лошади которого считались чуть ли не лучшими в кавалергардской конюшне, работал в гараже мойщиком машин, он же делал кое-какой ремонт.
Мы пришли к нему в гараж, он был в брезентовой робе, руки до локтей в черных жирных пятнах. Он немного смутился, но улыбка была такой мягкой и доброй, что мне с ним стало очень легко разговаривать...
…Пробыли мы в Ницце около двух недель, ходили по старому городу. К. М. снимал меня в самых живописных уголках этих древних итальянских улочек.
Да, я до сих пор ни разу не упоминала о таланте К. М. - фотографа. Он был так изобретателен, так знал все возможности аппарата, пленок, бумаги, что изумлял своими работами настоящих специалистов. Помогала ему в этом деле его способность к технике, он сам изобрел увеличительный аппарат для своих работ; умел снимать в ночное время при очень слабом освещении, многие из его работ можно было принять за старинную гравюру…
…К. М. каждый день придумывал путешествия, он не хотел обременять сестру. Драгоценности было ему же поручено продать в Париже и тогда делить деньги, так что покуда материальное положение сестры не изменилось…
…Вернувшись в Париж, К. М. первым делом поехал в загородный павильон кинофабрики Абель Ганс. Taм уже шел набор фигурантов для массовых сцен. Шифрин (товарищ Александра Михайловича) принял его и сказал, что пока он может предложить только разовые съемки в массовых сценах, причем грим и обувь (бальную) надо иметь свою. В ближайшем магазинчике мне были куплены лодочки серебристой парчи, а К. М. лакированные туфли.
В назначенный день мы выехали на съемку чуть ли не первым поездом метро, боялись опоздать. Выйдя из конечной станции метро, мы еще долго шли по пригороду. Тут я впервые увидала жилища бездомных: куски картона, фанеры, разбитые ящики, мятые бидоны и всякое тряпье, переплетенное проволокой и веревками, кое-как служили подобием не то вагончика, не то купальни. Мусора и всякой дряни вокруг было полно: у каждого жилища высилась куча «строительного материала» для ремонта, не говоря уже о всяческих отбросах и нечистотах.
Мы пришли одними из первых. Осветители возились с огромными юпитерами, рабочие мастерили декорации, только к десяти пришли костюмеры и начали выдавать костюмы, фигурантов было около сотни. Выдача длилась долго. Потом приказали гримироваться: покрывать все лицо и шею светлым тоном, губы покрывать голубым, так как красный цвет на экране кажется черным.
Юпитеры работали шумно и издавали тошнотворный запах, было жарко, пот сочился сквозь грим, не было ни скамеек, ни стульев, несколько табуреток были расхвачены расторопными девицами-француженками. Съемки начались после полудня. Появились операторы, уткнулись в свои аппараты, потом стали подавать знаки осветителям, и началась кутерьма. Юпитеры поворачивались в разных направлениях, операторы орали, осветители бешено размахивали руками и старались перекричать операторов. Немыслимый крик оборвался, когда пришли трое элегантных мужчин. Это были режиссер, его помощник и кое-кто из дирекции.
А мы, около сотни статистов, продолжали обливаться потом и мечтали хотя бы на пол сесть, но бальные туалеты никак не позволяли сделать это. Наконец нас как-то разгруппировали и начали снимать. Нам велено было то смотреть в определенном направлении, изображая любопытство, то бежать в другой конец ателье, толкая друг друга, то оживленно разговаривать, и еще несколько сцен.
Теперь на всех кричал режиссер, каждая сцена снималась по нескольку раз. Кончилось это мученье с наступлением темноты. Сидя в метро, я с горечью вспоминала о том, как в юности мечтала стать киноактрисой. И вот... докатилась.
Среди статисток было много хорошеньких женщин, а одна испанка была подлинной красавицей. Она была уверена, что на нее обратят внимание, выделят, дадут роль. С ней был муж, он тоже уверял, что шансы его жены очень велики. Я соглашалась, но отлично понимала, что ни у кого из нас нет никаких шансов. Для режиссера и операторов мы - стадо овец, которое они должны наилучшим образом использовать для общих сцен.
В течение нескольких недель мы раз десять ездили на съемки. К. М. был доволен. Он считал, что этот небольшой заработок все же лучше, чем ничего. Но главное - он всматривается, наблюдает, знакомится со специфической техникой кино. О театре во Франции ему думать не приходится, надо найти себе место в кино…
…Приближался 1925 год. <…> Отношения с К. М. усложнялись С каждым днем. Он все чаще заговаривал о том, что Ходасевич собирается в Париж, и я должна встретиться с ней как ни в чем не бывало. Он показывал мне ее письма, предлагал прочесть, я отказывалась, он уверял меня, что у него давно уже все прошло, они теперь просто добрые знакомые, а я продолжаю дуться, как девчонка.
Я раздражалась. Почему он требует от меня этого ненужного примирения? Пусть у него все прошло, а я не могу простить ей измену мне, измену нашей дружбе, хотя это я, дура, считала дружбой то, что для нее было очередной забавой. Пусть так, но я видеть ее не хочу, а не только разговаривать.
И вот случилось, что однажды вечером я пришла в «Ротонду» позже К. М. Был сильный дождь, и все сидели внутри. Я уверенно пошла к столику Эренбургов, но, приближаясь, я увидела рядом с Любой Валентину Михайловну. Я круто повернулась и ушла из «Ротонды». Эренбурги знали мою историю, знали, что я «отлучила от ложа» К. М., как острил Илья Григорьевич. Вот и задумали помирить нас, как Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Думали, что все войдет в берега и я снова счастливо заживу с К. М. К. М. пришел взбешенный: я, оказывается, без всяких оснований публично оскорбила человека…
…Эти разговоры были тягостны, мне не хотелось вновь переживать всю эту историю, невольно приходила мысль, что совместная наша жизнь теперь нелепа. И случилась еще одна размолвка, окончательная.
К. М. разыскал в Париже нескольких своих лицейских товарищей. Один из них, князь Мещерский, иногда заходил к нам в отель. Было в нем нечто плутоватое, он нигде не работал, считал себя художником, так как в прошлом в своем имении много писал маслом, но в Париже он ни разу не выставлялся. Бродил по кафе и кипел ненавистью к Советской России.
Я несколько раз говорила, что этот князь мне неприятен. К. М. не отрицал, что он глуповат и что он сам не разделяет его крайние взгляды, но законы лицейского товарищества обязывают его поддерживать с ним дружбу. Однажды этот князь разразился у нас такой бранью и клеветой, что я не стерпела и сказала ему, что не желаю слушать такую чушь, что я продолжаю быть советской гражданкой и со временем вернусь на свою родину. Он с ужасом взглянул на К. М., ничего не ответил и убежал, хлопнув дверью.
Вот тут и напустился на меня К. М.: какого черта я приехала, я должна была вступить в партию и остаться там и т.д. и т.п. Он был так взбешен, что забыл о своих настойчивых письмах и телеграммах в Одессу, без которых я бы действительно осталась «там». Но я не стала напоминать, я решила действовать. Как только К. М. ушел, я взяла свою любимую персидскую шкатулку и пошла с ней в антикварный магазин на бульваре Сен-Жермен. Продав шкатулку, я сняла мансарду в дешевом отеле «Мажори» на улице Месье ле Прэнс. Вернувшись, я застала К. М. дома и сказала ему, что нам лучше жить врозь. Он согласился, но предложил проводить меня, ко мне будут с уважением относиться, если я представлю его как мужа, уезжающего временно. Так мы и сделали.
Муж ко мне не ходил, мы встречались только в «Ротонде». Я сказала ему, что хорошо продала шкатулку и смогу пока продержаться. Вскоре он действительно уехал с Вадимом в Ниццу, драгоценности были проданы и надо было делить наследство…
…К. М. вернулся из Ниццы, он предложил мне часть полученных денег сразу или положить эту сумму на мое имя в «Лионский кредит». Он почему-то предпочитал именно этот банк. Я отказалась, сказала, что пока еще немного денег имею, а когда будет крайность - попрошу. Деньги были мне очень нужны, но я не хотела этой материальной зависимости.
Я была подавлена своим нелепым положением; я винила себя, нечего было сбегать на Спасскую и вообще так активно ревновать, надо было беречь свой очаг.
…К. М. поселился теперь на далекой окраине, недалеко от той самой кинофабрики, где он завязал полезные знакомства и надеялся получить настоящую работу. К тому же он ежедневно работал в Луврской библиотеке над вторым томом своей книги. У него была цель, интересная работа и надежда издать в Париже оба тома своей книги об итальянском театре.
О том, что Франция признала СССР, я знала, об этом писали в газетах, об этом шли разговоры за столиком Эренбурга в «Ротонде». Но поскольку политические события меня в те годы никак не интересовали, я не думала об этом. Конечно, хорошо, что признали, тут и думать не о чем.
…Эренбург сказал, что в Париже открылось наше Торговое представительство, что там набирают штаты, что свою сестру он туда уже устроил и хочет предложить мне попытать счастья. Но как? Я ведь ничего не умею делать.
- Если захотят, найдут вам работу. Важно, что у вас советский паспорт и будут две рекомендации. От кого? Одна от меня, другую мне обещал дать Шарль Раппопорт. Его там очень ценят.
Я никогда не работала в конторах, в учреждениях. Моя кратковременная работа в книжном магазине Петрополиса проходила, главным образом, в разговорах с писателями и даже моими знакомыми, которые заходили туда повидаться. Но выбора не было. Если примут, это будет постоянная хорошо оплачиваемая работа. Илья Григорьевич сказал, что платят там доллары, и довольно щедро…
…Душу я отводила в «Ротонде». Эренбурги утешали, говорили, что постепенно я втянусь, привыкну. Оклад мне назначили самый низкий - 72 доллара. Но осенью 1925 года началось падение франка, за мои доллары мне всякий раз давали больше франков. Я считала себя богатой. Я стала лучше питаться, купила себе платье и заказала пальто.
К. М. отнесся скептически к моему новому положению. Он не верил, что я удержусь, не верил, что из меня может получиться канцелярский работник. Он снова предложил мне переехать к нему, зажить по-старому, или хотя бы брать у него деньги на жизнь и бросить эту унизительную работу. Но я отказалась. Я решила терпеть, покуда хватит выдержки…
…Через несколько дней <…> меня вызвали в местком. Председатель месткома - нервный, раздражительный человек с изможденным лицом и копной мелко вьющихся волос, предложил мне сесть и прямо в лоб заявил: «Нам известно, что вы продолжаете встречаться с вашим мужем, хотя, поступая на работу, заявляли, что вы с ним разошлись».
Я ответила, что действительно разошлась, живем мы врозь, но остались добрыми друзьями, и здесь, на чужбине, у меня нет более близкого человека. На это он заявил, что советская гражданка, работающая в Торгпредстве, не имеет права встречаться с человеком, потерявшим право на продление советского паспорта и ставшего таким образом белоэмигрантом.
- У вас неточные сведения, - ответила я. - Он внес большую сумму денег на поддержание франка и получил французское подданство, белоэмигрантом он не стал.
- Нам известно, что он встречается с белоэмигрантами.
- Исключительно с теми, кто окончил, как и он, Лицей. У них есть традиция праздновать годовщину основания Лицея.
- Слушайте, пусть он вам морочит голову с этим Лицеем, а нам вы голову не морочьте. Или вы разводитесь официально через наше консульство и прекращается всякое общение с этим человеком, или вы не сможете у нас работать и паспорт продлевать вам больше не будут.
Некоторое наблюдение за собой я уже замечала, но теперь поняла, что они следят и за мужем. Возможно, это дело случая. К. М. мог в «Ротонде» или в другом месте встретиться со старыми друзьями, а до того кто-то видел нас вместе. Дело принимало грозный оборот.
Об отдаленном будущем я не задумывалась, я не представляла себе, что буду жить во Франции долгие годы, но в настоящее время только эта работа давала мне возможность в любой момент вернуться на Родину и даже накопить немного денег на дорогу.
В первом этаже нашего Торгпредства занимал обширное помещение Совторгфлот. Там был референтом русский еврей Путерман. Очень образованный, остроумный и общительный человек. Мы часто оказывались за одним столиком во время перерыва - завтракали в ближайшем ресторанчике. С ним было легко разговаривать о чем угодно. Он был пайщиком издательства «Плеяда», которое взялось издать труд К М. об итальянском театре.
Упорно работая, К М. написал вторую часть, дополнил первую, и теперь готовилась к выходу объемистая книга на французском языке. Путерман восторженно отзывался об этой книге, о прекрасном слоге, которым она написана.
Удивляться не приходилось: К М. владел французским языком с детства. Путерман сказал мне, что К. М. заказал для меня именной экземпляр на особой бумаге. Я об этом не знала, видимо, К М. готовил мне сюрприз.
После «приятной» беседы в месткоме было время идти завтракать. Мы оказались с Путерманом за одним столиком. Я ему коротко рассказала об этой беседе. Он слушал озабоченно, спросил, что я намерена делать. Я сказала, что разводиться надо и К. М. отнесется к этому просто, он не придает значения формальностям, а вот терять дружбу с ним я не хочу и не могу. Сколько буду жить, столько буду считать его самым близким другом. Тут ничего нельзя сделать. Узнав, что К. М. должен быть в «Плеяде» во второй половине дня, а Путерман, разъезжающий в служебной машине по делам, всегда может на несколько минут туда зайти, я написала несколько слов и попросила передать мою записку мужу.
В записке я попросила К М. после моей работы ждать меня в большом универмаге «Галер и Лафайет» в отделе галстуков. Я буду выбирать галстуки на круглой вращающейся стойке, он может подойти, и, выбрав момент, я ему расскажу свои новости. В «Ротонде» нам встречаться нельзя.
Народу было совсем мало. Я рассказала все свои новости. Против развода он ничего не имел. Надо было придумать способ встречаться. Пока мы решили пользоваться большими универмагами раз в неделю, а дальше видно будет. К. М. был очень огорчен. Я наотрез отказалась от его обычного предложения перейти к нему, сказала, что ни за что не хочу лишиться своего паспорта.
На другой день я настучала на машинке заявление в консульство о разводе, отнесла его в местком. Часы работы консульства совпадали с часами работы Торгпредства. Я обратилась к предместкома с просьбой передать мое заявление. Он сказал, что для такого дела он попросит мое начальство отпустить меня на два часа: консул, несомненно, захочет поговорить со мной лично.
Консул Аусем оказался очень приветливым пожилым человеком. Он задал несколько вопросов, принял заявление и обещал известить меня, когда придет ответ. Месяца через два развод был утвержден, но девичью фамилию мне не вернули, объясняя это тем, что паспорт мне выдан на фамилию Миклашевской и, покуда я за границей, менять нельзя. Обменяют, когда я вернусь.
И меня оставили в покое. Встречи с К. М. были хорошо законспирированы, в гостиницу он больше не приходил, развод я получила. Оказалась послушной гражданкой. Да, еще приняли меня в профсоюз. И еще я стала членом МОПРа...
…Вокруг грохотал, бурлил Париж. Я обрадовалась возвращению К. М. Он уже несколько месяцев работал в кинофирме «Абель Ганс», где шла подготовка к фильму «Наполеон». К. М. взяли в качестве исторического консультанта по костюмам. В связи с этим он уезжал с группой киношников на Корсику, в Италию. Я была рада за него. Он нашел свое место. Его быстро там оценили, поняли, что он разбирается не только в историческом соответствии костюмов эпохе. Он был нужен там всем.
На радостях он приобрел довольно мощный мотоцикл. Это была его давняя мечта. Теперь он приходил ко мне в гостиницу. К. М. подкатывал на мотоцикле к гостинице к моменту моего возвращения с работы. Вместо багажника он укрепил удобное седло, позади своего седла примостил держалку с кожаной поперечиной. Я садилась, хваталась за удобную держалку, и мы укатывали за город, где К. М. развивал дикую скорость. С ним я никогда ничего не боялась. Ветер раздувал волосы, стегал лицо, и было хорошо, можно было ни о чем не думать, радоваться движению, захлебываться воздушной рекой. Мы останавливались поужинать в бистро или в ресторанчиках, расположенных у воды. К. М. всегда знал, куда едет…
В начале 1927 года строгости в Торгпредстве стали усиливаться, и вскоре пришло распоряжение уволить по сокращению штатов тех, кто был взят на работу в Париже. На их место поедут командированные из Москвы. Так, по крайней мере, мне объяснили при моем увольнении по сокращению штатов. Я была уволена до приезда нового торгпреда.
Это было ударом. Какую-то сумму мне выплатили, на эти деньги можно было при большой экономии продержаться два-три месяца. За время работы я успела прилично одеться, так что могла тратить исключительно на питание и комнату. Ну а потом? К. М., разумеется, снова предложил мне вернуться, зажить по-старому, вместе. Нет, я теперь не могла.
…Через одного из своих друзей, тоже связанного с неведомыми мне поручениями, но живущего в Париже под именем иностранного коммерсанта (уж не знаю даже какого государства, ибо это был самый обыкновенный советский товарищ), я была пристроена на работу в небольшую кинопрокатную контору. Там, наряду с другими иностранными фильмами, пустили на экраны в шикарнейшем кинотеатре на Елисейских полях наш фильм «Крылья холопа», а в самой конторе чуть ли не ежедневно, в рабочие часы показывали в маленьком просмотровом зале фильм «Броненосец Потемкин». Титры были русские, и я переводила нескольким зрителям на французский. А вечерами я должна была присутствовать на всех сеансах «Крыльев холопа», садиться в разные ряды, прислушиваться к отзывам, мнениям, замечаниям, записывать или запоминать и потом докладывать советскому товарищу, который устроил меня на работу.
…Трудно мне было. В Торгпредстве и тем более в посольстве меня не считали своим человеком. Оснований для придирок ко мне не было, но все знали, что я провожу время с Эренбургами и его компанией, что компания его весьма пестрая.
…Никто из сотрудников Торгпредства не пытался вовлечь меня в свой круг, я не напрашивалась. А теперь, когда новая работа случайно столкнула меня с русскими из «бывших», они, не зная меня, но догадываясь, что я работаю в интересах Советской России, обливали меня бранью.
Зато теперь я совершенно открыто, не таясь, встречалась с К. М. Мы укатывали на мотоцикле с раннего утра в замечательные места. Мы были в Немуре, в Шартре. Возил меня К. М. в удивительную местность, где сохранились мельницы чуть ли не средних веков или даже римские.
… Но пришел конец и моей работе в кинопрокатной конторе. Я <…> пошла в наше консульство. Пожилой и приветливый консул товарищ Аусем выслушал меня внимательно. Я рассказала, что вот уж около трех месяцев, как меня сократили, работала по рекомендации товарищей по Торгпредству в прокатной киноконторе, но теперь этой работы лишилась. С мужем, как он знает, я разошлась, осталась без средств, хочу вернуться в СССР, но у меня нет денег на оплату всех виз, и вообще я даже не знаю, как за это взяться.
Консул подумал, сочувственно поглядел на меня, записал мой адрес и сказал: «Может подвернуться такой случай, что вы поедете за наш счет. Никуда из Парижа не отлучайтесь, ждите моего вызова»…
Теперь я начала прощаться с Парижем. Я ждала вызова и бездумно гуляла по любимым местам. Нет, не всюду это «проходной двор». Какие есть тут чудесные места, скрытые от проходной толпы.
К. М. был опечален моим решением. Он предостерегал меня, говорил, что я лезу в петлю. Такие слова меня бесили. Почему я должна чего-то бояться? Ну он понятно, он из дворян, из высшего общества, да к тому же был во время войны вынужден служить в армии. А я? Я из бедной еврейской семьи, я в детстве пережила погром, моего отца чуть не убили погромщики, я мечтала о Москве и Петербурге, но знала, что не могу туда поехать из-за черты оседлости, даже о Киеве я не могла подумать. А теперь... Может быть, и мне не все так нравится, но по сравнению с прошлым для меня революция принесла только хорошее.
- Красивые слова. Но поверь мне, лучше остаться здесь. Я ни на чем не настаиваю, будешь жить отдельно. Я открою тебе счет в «Лионском Кредите»...
Опять этот «Лионский Кредит»... скромная обеспеченная жизнь с деньгами большого друга, но что это за жизнь? Гулять по старым улицам, сидеть в «Ротонде»? Читать, ходить в кино?
И никому в голову не приходило, а мне меньше всех, что можно учиться, что мне еще не так много лет, всего шел 28-й год, можно с помощью К. М. стать врачом, биологом... Никто об этом не говорил, а я была убеждена, что время для этого давно прошло. Окружение писателей, художников, артистов выветрило из моих мозгов всякую мысль о серьезных занятиях наукой. А ведь мне так легко было учиться в юности...
…Но вот пришел вызов из консульства. Оказалось, что надо было сопровождать мальчика десяти лет в Москву, который учился в Париже, так как жил с родителями, работавшими в Париже два года. Родителей отозвали, а мальчик хотел перейти в следующий класс. Вот меня и отправили на казенный счет, избавив от всех хлопот. Мальчик оказался милым и спокойным. Мы мирно мчались в Россию.
…На вокзал пришел и К. М. Он принес мне чудесную портативную пишущую машинку и сказал, что это может пригодиться на первое время. Он давно обдумал это, успел даже переменить латинский шрифт на русский. Я прослезилась. Я сказала К. М., что тяжелее всего мне расставаться с ним. «Может быть, вернешься?» - спросил он. Я не успела ответить. Надо было подниматься в вагон.